Когда Таня в первый раз получила двойку, мать, рассерженная на эту провинность, сказала: «Будешь так учиться, пойдешь на ферму, как Саня, хвосты свиньям крутить!» Танюшка засмеялась, представив долговязую фигуру пожилой свинарки, которую никто в их деревне и за женщину-то не принимал. Уж очень непривлекательным выглядел образ Сани, бредущей в разбитых бахилах по раскисшей после дождя улице. Сельские ребятишки любили передразнивать ее, заводя в тон монотонно и протяжно: «Ч-у-у-х!», Ч-у-у-х!!». Так Саня созывала колхозных свиней, разбредшихся по овражкам и прибрежным талам.
Саня, как видно, давно уже не обращала внимания на косые взгляды, усмешки и подшучивания односельчан. Ее ничуть не смущали огромные, в вечных цыпках - под стать гренадеру - ножищи. Весной и до самых осенних холодов, она ходила босиком, и как только выпадал снег, до первых проталин щеголяла в резиновых или кирзовых сапогах самого последнего размера. Никакие валенки на ее ногу не налезали, и, казалось, что она совсем не чувствовала холода, сырости, пронизывающего ветра, который часто задувал в осеннюю непогодицу с Вятского дола.
Саня совсем не обращала внимания и на свою одежду. Обычно на ней красовалась темная, из грубого сукна длинная юбка в сборочку, простенькая, в мелкий горошек или цветочек кофта навыпуск. Седые косички покрывала старенькая шаленка, которая на голове не держалась, а все норовила сбиться набок. Саня от этого досадовала, все грозилась перейти на мужские шапки. Собственно, вообще, немногое из того, что она ела, пила, отдыхала, ходила ли на праздник, имело для нее какое-то особое значение. Она была одержима самым главным смыслом ее бытия – работой.
Саня была полноправной хозяйкой небольшой свиноводческой фермы. Кроме нее здесь работали хромой сторож Петр и фуражир Леонид, а со всеми другими делами управлялась одна Саня. Видимо, поэтому класс, в которой училась Танюшка, и взял шефство над одной из групп молочных поросят. Раз в неделю, после уроков третьеклассники мыли клетки, поили ослабленных малышей отваром крапивы и мяты.
С ребятами хозяйка фермы разговаривала все больше отрывистыми фразами, командуя, что принести, где убрать, подмести. Как-то Таня прислушалась к ее воркотне над клеткой с новорожденными поросятками и немало удивилась, приоткрыв потайную дверцу ранимой и чуткой души этой странной женщины. Наклонившись над станком, она басила, стараясь придать голосу нежность и ласковость: «Ужо я вас этим озорникам и шалопутам не отдам. Слабенькие вы у меня, сама выхожу, из соски выпою и мамку вашу на ноги поставлю. И подстилку сейчас же приготовлю, что перинку мягкую». И действительно, к своим любимцам Саня и на пушечный выстрел не подпускала добровольных помощников - все сама и сама. Танюшке казалось, что она никогда не устает, так редко Саня присаживалась отдохнуть, перевести дух.
Вот их сосед - дядя Леня Крапивин, думала Танюшка, - совсем другое дело. Закончив дробить очередную партию зерна, он привычно присаживался на скамейку. Смолил самокрутку да насмешничал над Саней. Лень ему подняться и подвезти на тележке корм для визжащих обитателей фермы. Завидев подводу, он тут же преображался. Пошептавшись с возницей, наваливал пару мешков дробленки, принимая из рук что-то сверкающее и тут же воровато нырял в свой закуток. Обычно в такие минуты Сани не было рядом, и она не видела, как уплывает налево корм, предназначенный для ее любимых хавроний. Но, заметив пропажу, по-мужски сплевывала в сторону Крапивина и молча начинала насыпать в широкий фартук желто-белое крошево.
На всю жизнь Таня запомнила такую картину: в дверях появляется качающаяся фигура дяди Лени-фуражира. В зубах у него цигарка, на лице ухмылка. Словно бы нечаянно он задевает носком сапога захлестанный подол Саниной юбки. Недобро и зло смеется. Танюшка видит, что Саня изо всех сил старается не обращать внимания на эти унизительные издевки. Она молча, с сердитым сопением таскает дробленку, нарочно громко топает по дощатому настилу. А когда заканчивает свою работу, с презрением смотрит на фуражира и глухо бросает ему в лицо: «А ты и здесь показываешь себя последним дерьмом. Не зря люди говорят, что ты мово мужика выдал немцам, чтоб свою шкуру спасти».
Дядя Леня белеет лицом, медленно поднимается со скамейки, угрожающе шипит: «Ах ты, свинячья подстилка! Да кто тебе такое мог сказать, доложить? Да я твово засратого муженька от голодухи спасал! Нечего было в активисты лезть, в партейные-идейные командиры. Вот и поплатился за свою сознательность. И я тут не при чем!»
О том, что дядя Леня, будучи в плену, выдал фашистам своего друга и однополчанина Алексея Кудряшова, ходили по деревне только слухи, но никто в глаза ему об этом не говорил, кроме Сани. Как фронтовик, Леонид Крапивин постоянно избирался в президиум колхозного собрания, но по злой иронии сюда же приглашали и передовую свинарку Александру Кудряшову, солдатскую вдову. Из принципа Саня никогда за красный стол не садилась и на собраниях предпочитала держаться в укромном уголке.
К каждому празднику ей в виде премии за отличные привесы и сохранность свинопоголовья вручали то отрез шерсти, то цветастый, жаром горящий кашемировый полушалок, то что-нибудь из обувки. По залу пробегал смешок, мол, как это бригадир Андрияныч, отец Тани, исхитрился подобрать передовой свинарке нужный размер.
Саня принимала награды без улыбки на темном и обветренном лице, и уж, тем более, без слов и обещаний лучше трудиться, оправдывая доверие и заботу родного правительства и партии в придачу. Обнов из наградных отрезов она никогда не шила, ордена и медали не носила даже по большим, победным праздникам. Зато дядя Леня, никогда не расставался с единственной медалькой, полученной к какому-то юбилею. По-соседски Таня видела, что на работу он всегда ходил в гимнастерке, хоть и старенькой, но добела простиранной и аккуратно заштопанной тетей Полиной, женой Крапивина. И принадлежность его к фронтовой славе позванивала на каждом шагу, когда фуражир мелькал в своей подсобке, засыпая то ячмень, то, затаривая лари дробленкой. Саня брезгливо посматривала на этот каждодневный фарс, отворачивалась, когда замечала самодовольную улыбку своего подчиненного.
…В этот день дела на ферме спорились, как никогда. Рекордистка Зинуля благополучно опоросилась – полтора десятка принесла, умница! Тут же ребятишки кружком собрались у клетки, полюбоваться на малышей. Хозяйка поторопила их - пора домой, и сама засобиралась. Возвращалась с курсов ее единственная дочка Тая. До захода солнца надо было еще собрать под навесы хрюкающее стадо, накидать в кормушки травы, налить воды. Дядя Леня в своем кутушке возился у заглохшего мотора. Раза два он его запускал, но треск тут же затихал, и тогда злые матерки захмелевшего фуражира сыпались то на чью-то мать, то на бога, то на всех сразу…
Саня не подходила к дробилке, хотя надо было пару корзин сыпануть в дальние клетки. Но, пересилив себя, она все-таки заглянула в каморку и от неожиданности оцепенела. Распластавшись на полу, без единой кровиночки в лице, лежал Крапивин, а рядом валялся окровавленный обрубок кисти руки. Как все это произошло, никто не видел и даже вскрика не услышал.
Забыв про обиды, Саня кинулась спасать своего недруга. Сдернув с головы платок, она туго перетянула им руку выше локтя. Оттащив раненого подальше от рычащей машины, бросилась искать аптечку. Таню, замершую от испуга, легонько встряхнула и приказала: «Ты у нас, дочка, самая быстроходная, беги скоренько за Дусей, фельдшерицей». Но, когда Таня бросилась по тропинке к Пленной горе, у подножья которой и был фельдшерский пункт, дядя Леня приостановил свою юную соседку: «Успеешь. Позови ко мне Саню. Поговорить нам надо. Вдруг помру, а главное не успею сказать».
Когда Танюшка передала эту необычную просьбу, Саня внезапно остановилась, ошалелыми глазами посмотрела на девочку: «Одна я с ним говорить не стану, - каким-то сдавленным голосом заговорила она.- Ты, девонька, со мной останешься, коль такая надобность возникла. А я за Дусей, для надежности еще и твово братца Николку послала. Чать управится один, без тебя».
Они вошли в полутемное помещение. Дядя Леня, привалившись к станине, постанывал, укачивая культу, наливавшуюся под платком алым пламенем. Не открывая глаз, заговорил хриплым, надломленным голосом: «Саня, эх, Саня, ты меня, дурака шального, прости за все. За издевки, шутки глупые, а больше всего за то, что не уберег твово Алешку. Жратвы нам два дня подряд не давали. Многие с ног свалились, смерти просили, на проволоку под током бросались от отчаяния. Я-то посильнее, еще держался, а твой совсем сдал. А тут спецкоманда в наш барак ввалилась, мол, коммуняки кто - выходи иль вылазь из-под нар, все равно подохнете тут ли, там… Они, как мы поняли, новую партию набирали. Для каких-то опытов. Ну, я и толкнул Алешку - соглашайся, может, выживешь».
Дяде Лене было трудно говорить, боль судорогами пробегала по его лицу, корежило тело, но он терпел и торопился высказать все, что так долго хранил в своей истерзанной войной душе и памяти. Окаменевшее лицо Сани, казалось, не выражало ничего. Она опустила свои тяжелые, набухшие узлами вен руки, седые ее волосы колтуном сбились на затылке, по морщинистым щекам струились слезы. Эта пожилая, усталая женщина была как бы вне времени и пространства.
- Ну, дальше-то что!? - с трудом выдавила Саня.
- А что, - надрывно всхлипнул дядя Леня. - Увезли их, сердешных, а куда - одному Богу известно. Может, по пути в другой лагерь скончался. Может, на опытах жизнью поплатился. Только, Саня, не вини меня шибко. Не вини, Христом Богом прошу тебя! Он ведь во мне, как живой: голос, улыбка, смех, даже его песни слышу, будто рядом живет, и только я один знаю, что он рядом. Я и сына свово в честь него назвал.
- А ты мне, Леньк, на сердце-то жалостью не дави, - сурово заговорила Саня. - Весточка мне от Алексея была. Перед самым окончанием войны. Одно словечко в его письме встревожило и задело, вот и враждовала с тобой поэтому.
- К-ка-ко-е словечко? - захолонувшим от недоброго предчувствия голосом спросил дядя Леня.
- А такое. «Иуда продал Христа за тридцать сребреников, а меня, милая моя Санюшка, за пайку хлеба…».
- Да как же так, как он мог такое тебе написать! - захлебнулся в крике дядя Леня. - Мы же… Да я же эту пайку ему в карман сунул. Не притронулся даже. Может этот кусок тогда его и спас, а ты… Эх, Саня, Саня, как могла такое напридумать. Да разве я смог бы другаша свово кровного продать!?
Слезы текли по лицу Сани, струились они и по лицу фронтового друга ее погибшего мужа. Едва сдерживая рыдания, Танюша, утирала ладошкой щеки, стараясь вникнуть в смысл разыгравшейся перед ней трагедии. Запыхавшаяся от быстрого бега фельдшерица Дуся, кажется, ничего такого особенного не заметила, кроме культи и Саниного не совсем чистого платка вместо повязки. Она осуждающе покачала головой, быстро наложила швы, бинты, сделала укол и строго скомандовала:
- Все, Крапивин, добаловался водочкой да самогоночкой. Эх, мужики, мужики! Война смертная вас пощадила, зато сами вы себя не жалеете, семьи свои рушите, детей сиротите. Собирайся что ли, машина ждет. В район тебя надо везти. Не дай Бог от такой антисанитарии заражение получится, - и она осуждающе взглянула на Санин затрапезный вид, раскудлаченную голову, разбитые работой руки и темное, в потеках слез лицо.
После этой истории Крапивины из деревни уехали. В одном из городов Оренбуржья их след затерялся. Саня еще несколько лет заведовала фермой, по-матерински заботясь о многочисленном потомстве колхозных хавроний. Здесь она окончательно состарилась, ее с почетом проводили на заслуженный отдых. Единственный раз она появилась пред честным народом при всех своих трудовых регалиях. Саня смущалась своего праздничного вида, не знала, куда спрятать мозолистые ладони, морщила губы, стесняясь своей улыбки. И все вдруг заметили, как она держится молодцом, с каким-то внутренним достоинством. Особенно привлекали ее синие глаза, ничуть не выцветшие, с годами не потерявшие молодого блеска.
Постепенно Саня стала входить в отлаженный ритм сельской жизни. Чаще стала появляться в магазине, а когда соседи устраивали помочь, то откликалась самая первая. Вместе со всеми месила глину, мазала стены новой избы или амбара, садилась со всеми за столы, но никогда спиртным не угощалась, а только ставила перед собой граненый стакан с водкой, накрывала горбушкой хлеба и что-то тихо шептала, будто молитву: «Это – Алешино. Пусть душа его ангельская погуляет да порадуется новоселию вместе с нами».
Однажды в клубе молодежь ставила концерт. На октябрьский праздник пригласили всех сельчан. Пришла и Саня, в новой плюшевой жакетке, пуховом платке и начищенных до блеска великанских ботинках. Все так и ахнули, увидев ее, ослепительно нарядную, статную, с посветлевшим лицом и густым зачесом седых, как снег, волос. Усевшись перед сценой, она с любопытством наблюдала, как девчата и ребята готовятся к выступлению, чутко прислушиваясь к переборам баяна Володи Лесина, к шорохам за бархатным занавесом.
Когда хор запел «Оренбургский пуховый платок», Саня встрепенулась, приподнялась, и жалобно всхлипнула, но тут же вся сжалась, застеснявшись всплеска своих чувств. Кроме хористов, никто, казалось, не видел, не замечал, как безутешно плачет наша Саня, вспоминая далекую юность, свою любовь, ненаглядного Алешу, погибшего в самый последний день войны. И другие женщины тоже не удержались от слез. Даже у бравого баяниста Володи заблестели глаза, дрогнул голос, и баян вздохнул басами. Уж кто-кто, а он хорошо понимал, что значит хорошая душевная песня для матерей, измотанных тяжелой и трудной жизнью.
А потом читали стихи. Танюша выбрала «Руки труженицы» Давида Кугультинова:
Зал обрушился громом рукоплесканий, криками: «По-о-вторить!..» Таня отыскала глазами Саню и только ей одной начала снова:
После концерта Саня отыскала Танюшку и своим глухим голосом сказала: «Опять, девонька, наши тропиночки сошлись. Спасибо тебе за стихи и за песни. Какой же праздник вы для меня устроили, да еще в день рождения мово Алексея». Она с достоинством поклонилась по-русски, в пояс, неспешно вышла из клуба, в смутную тень осеннего вечера.
Жила баба Саня одна. Дочь и внук Шурка навещали ее, но вниманием большим не жаловали. Какое-то время Таисия заменяла мать на ферме, но та однажды решительно воспротивилась горькому повторению своей судьбы. Отослав в город, надеялась, что дочка выучится, выйдет замуж, пойдут дети и ей, старой свинарке, будет, чем занять себя на склоне лет. Но дочка характером удалась в мать. Работящая, безотказная, выносливая, гордая, она не умела лебезить, приспосабливаться. Личная жизнь ее не удалась, вот и воспитывала сына одна.
Все лето ее сорванец Шурка гостил у бабушки. Его сверстникам, таким же, как он сам, городским внукам, приезжающих в деревню, казалось, что мальчик стесняется затрапезного бабкиного вида, оттого дичится, не водит компании с детворой. И только Таня сумела найти подход к мальчику, опять же через бабу Саню. Она приносила книжки и вместе они зачитывались Жюль-Верновскими приключениями.
… Умирала баба Саня тихо, отходя без вздоха и слез. Деревенские кумушки знали, что отсулила Саня немалую сумму на памятник своему мужу Алексею, а все остальное «богатство» - пару отрезов, полушалки, ордена и медали - забрала Тая, раздав по соседкам кое-какие вещи - поминать матушку.
Бабушка Матрена, дальняя родственница, которая ухаживала за Саней в последние дни, рассказывала за обедом в Танином доме: «Не поверите, но наша Саня перед кончиной, словно Богородицей стала, вот ей Богу, не прибавляю! Лицом светлая, телом легкая, а руки, как крылья лебединые… Вот чудо-то, чудо! Все жилочки свои разглядывала, да потихоньку будто бы стихи вторила. Сейчас вспомню: «Руки, мои рученьки, пора вам на покой». Да, так и читала, как молитву».
И Тане вдруг представилось, как прощается великая труженица и несгибаемая женщина с миром и жизнью, задавая извечный для всех вопрос: «Зачем жила, какую пользу принесла себе и людям, куда теперь устремляется душа моя грешная? Ждет ли меня там мой Алеша?»
Все в деревне, от малого до старого, звали ее просто Саней, и редко по имени, отчеству, или хотя бы тетей Саней. В школьных сочинениях Таня и ее одноклассники в качестве героического образа избирали книжных Павок Корчагиных, но уж никак не простую крестьянку Александру Константиновну Кудряшову. Однако, не обладая в юные годы прозорливостью, Таня и ее сверстники многое все-таки замечали и запоминали. Пришло время и в сознании, как на картине, всплыли подернутые дымкой образы милых земляков и среди них, пожалуй, самый яркий и колоритный, - светлый образ Сани – свинарки. Пусть земля ей будет пухом, а память аукнется строками этого незатейливого рассказа.