МИРОПОРЯДОК В ЦЕЛОМ
Нефритовые дуги полнятся мерцаниями изнутри – золотыми гроздьями смыслов.
Дыхание существ, которые никогда не должны воплощаться в людей, легко, как паренье, а последнее – снежно-белое, напоминает пену, внутренности роскошного цветка, горные пики.
- Ты не брал тыщу?
- Да, Ляль, мне надо было, ну понимаешь…
- Ты с ума сошёл? Последняя до получки. И за кукольный спектакль в детсаду отдать нужно!
- Да найду я завтра, найду. Займу у Кольки!
- Па, ну па, идём риовать…
- Да, подожди ты – па да па…
Сиреневые сумерки августа распускают сети за окнами.
Совершенные геометрические формы, входя одна в другую, образуют светозвуковые симфонии – о! лучшие земные только бледная тень подобных; гроздьями радуг переливаются ошария неведомых сущностей, и любое расстояние сведено к полному постижению самого себя.
- Вот представь – первородный бульон, коацерват, так называемый. Это – доказано, да. И в нём идёт лихорадочное совокупление молекул жирных аминокислот.
- Ну и что?
- И из этого беспорядка рождается капля белка, и начинается жизнь – в нашем понимании: ну, протобактери там, и так далее…
- Что ты хочешь сказать?
- А то, что это сильно напоминает чью-то гигантскую лабораторию. Некто, кого и не вообразить, наблюдает, сам не ведая результата, за ходом эксперимента. И любовью этого огромного уж никак не обозначить.
Колокольный звон плывёт густо. Двое, ведущие диалог, проходят мимо старой, красной, массивной, пятиглавой церкви, окружённой кладбищем. Рядом – метро. Пёстрая толпа лезет из него людским фаршем.
Трон всюду и везде, о! это не трон, это глобальная, золотая, лёгкая и всемогущая сила, пронзающее мироздание, стройно вращающееся, включившее в себя всё, явленная единым организмом…
Одиночество тая, жил в Египте – жил, после долгих и сложных приключений, в недрах памяти храня тайнознание своё, опыт Атлантиды – его роскошной родины, причудливо пересечённой суммой знаний, поверженной всеобщностью внутреннего зрения в толщи вод; вспоминал мучительно, с невозможностью вновь увидать храмы и дворцы, ярусы садов, площади и улицы – не предполагая, что много веков спустя, сознанье его зажжётся в недрах мозга священника-иезуита, храбро воевавшего на Первой Мировой, открывшего теорию большого взрыва впоследствии.
- Тань, опять щи перегрела! Знаешь, не выношу горячие!
- Ах, прости, Ванечка. Замечталась я…
Она улыбается виновато.
Она крутится на трёх работах, пока он валяется дома, сочиняя рассказы, которые никто не печатает, какие уж там деньги.
Он всегда мрачен, недоволен, считает – всё против него, и мир вообще – дрянь; продолжая с нудным упорством кропать рассказы и придираться к содержащей его жене.
Явление кончается своим антиподом. Всё пребывает в движенье. Медленный спуск по упомянутым вначале нефритовым дугам Изумрудных скрижалей был осуществлён с опаской: известно – способность понимания дана немногим. Но он был осуществлён, скрижали зажглись в мире материальности, изменяя её подспудно.
- Ещё будешь?
- Конечно.
Он разливает водку, подкладывает гостю жареной картошки.
- Ты пойми, - говорит он. – Вселенная единый организм, и малейшее движение ткани отзовётся в каждом…
Гость выпивает водку, ничем не закусывая.
- И как ты, - иезуитски улыбаясь, спрашивает гость, - ощущаешь своё единство с атмосферой планеты Юпитер, или колонией мхов в вологодских лесах?
- Ну… ты смотришь очень примитивно.
- Это слова твои не насыщены никаким конкретным содержанием.
- Ладно, давай просто пить, вспоминать.
За тётушку, столь много значившую в жизни: умелую в ней, имея в виду объём связей; добрую, долго жившую, и теперь в девяносто почти летнем возрасте лежачую, пребывающую в мучительном каком-то промежуточном состоянии – она, изводимая бессонницей простушка, молила, выйдя ночью в сад, молила словами своими: "Господи, если ты есть, пошли ей смерть! Что же мучить её…"
Трепыхание ощутило отчётливо – властное, доброе, пронизанное любовью, и в июльскую ночную черноту влились красивые лепестки золотого света. В этот час – узнала потом – тётя умерла.
Дуги расширяются, вспыхивают духовные алмазы; огромные ангелы, сотканные из световых субстанций, блюдут оси мира, управляя его рычагами, следя за вращением галактик, миров, планет; гигантские овалы, включающие в себя звёздные системы, перемещаются, определяя грандиозную строфику сфер…
- А по мне так все мы – подопытные кролики. Только, поди, узнай, кто наблюдает за нами. Ха-ха…
Раздолбанная, грязная квартира – однушка – в убогом доме на одной из московских окраин; обшарпанные обои, загаженная ванна.
Два мужика на кухне – оба пузаты, лысоваты, пьяны; под одним качается колченогий табурет, и мужик валится, вызывая хохот другого: "Ну ты, Вась, даёшь… Вставай, давай."
Тот встаёт.
На ничем не покрытом столе – водка, пиво, драная вобла, кое-как порезанная на газете колбаса, хлеба везде накрошено.
- Наливай, давай, чего тут болтать. Поехали.
Чокаются, разлив пойло по липким стаканам.
- Эй, эй, - а ну отвянь от моей девчонки!
- Чё ты – она сама в бильярд попросила показать.
- Показать – а не хватать её. Кто этого вообще привёл?
Жара летняя – вполне эфиопская.
Дачная компания пестра: есть знакомые, другие появились впервые: приехали с кем-то. Шумно, пьяно. У крыльца - два ящика опустошённых бутылок.
- Отвяжись от девки моей говорю, ну!
- Хи-хи, а мне по кайфу, может!
- Щас как дам!
Кий превращается в оружие. Мясная, потная, пьяная драка. Тоненький серебряный женский крик полосует воздух. Тупой конец кия попадает в висок одному из участников. Цевка крови стекает на декоративную траву. Участники попойки трезвеют.
Ошария, полные гармонической силой; звучание запредельных эпосов, точность великих формул. Жизнь мяса, несправедливость социумов, вечные войны, круговорот рождений и смертей.
Тихо уходящий вдаль роскошный, спокойный, августовский день.
В АВСТРО-ВЕНГЕРСКОМ ТРАКТИРЕ
И тут Санчо смачно и густо захохотал.
- А был ещё такой случай, - продолжал Швейк, наливая себе сливовицы. – Возвращались мы с фельдкуратом Отто Кацем из гостей. Вернее фельдкурат – пьяный, как полагается, до последней возможности – практически ехал на мне, поскольку пропил все деньги, и нанять фиакр было не реально. Тащу я, значит, его, он упирается, конечно, ноги его норовят зацепиться за каждый фонарный столб, и тут навстречу двое. Один говорит: "Точно, как мой папаша. Тот тоже, как налижется, так себя не помнит". Второй ему отвечает: "А ты приглядись, вдруг это твоего папашу и тащат. Район-то наш". Пригляделся этот и говорит: "И впрямь он". А я ему, остановившись: "Какой же это ваш папаша? Это же фельдкурат. Разве фельдкурат может быть чьим-нибудь папашей?" И стали мы спорить. Тот: "Папаша". Я: "Не он". И, наконец, фельдкурат подал голос: "Эй, любезный, кричит, я фельдкурат – а значит отец всем добрым католикам".
Санчо, выпивший очередную кружку пива, снова засмеялся.
- А мой дон, - начал он, - всё со злом борется. И, представляешь, сколько ни силится – всё не побороть. Столько зла стало – и от вельмож, и от всяких прочих. Ну, я думаю – что с ним бороться? Надо просто жить, да? а дону моему всё неймётся.
- И я полагаю, что просто жизнь, как она течёт, сама победит зло. Вернее даже – не победит – она его обтекает. Это, как река – если ударить по ней, она же не заметит, просто продолжит течение. Так и жизнь – ну, бьёт по ней зло, бьёт, и что с того? Течёт же себе?
Молодой человек за соседним столиком – слушавший разговор вроде бы рассеяно, встал и подошёл к двоим.
- Позвольте присесть? – Он держал в руке кружку пива.
- Отчего ж не присесть? – молвил Швейк.
- Конечно, - добавил Санчо.
И молодой человек сел.
- Я полагаю, - начал он, - что со злом могут бороться только избранные, те, кто ведают, что оно из себя представляет. И тогда им позволено многое.
- А избранные – это какие? – поинтересовался Швейк, поедая рогалик.
- Это те, кто говорят новое слово. Нечто, меняющее жизнь.
- А чего её менять-то? – удивился Санчо. – Идёт себе и идёт.
- О! её необходимо менять, ибо пущенная на самотёк она принесёт много горестей.
- А многое позволено… это…
- Представьте, даже и убийство – если убить необходимо того, кто стоит на пути движения жизни.
- Ну, уж это вы хватили!
- И впрямь, - крякнул Санчо, - коли убьёшь кого, чем же тут жизнь изменишь?
- Но убить-то в исключительном случае можно лишь гадкого, мешающего…
- Все кому-то мешают. Так убийств не оберёшься.
Они спорили.
Лиловатые сумерки Австро-венгерской столицы плавным муаром завешивали окна трактира, и заглянувший в окно Дон Кихот легко узнал запропавшего своего оруженосца, но не мог узнать ни Швейка, ни Раскольникова.
СКРЕЩЕНИЕ ФАНТАСТИЧЕСКИХ ИСТОРИЙ
Звери из бестиариев стали уходить – с раскрытых страниц книги поднимались, вдруг обретая плоть, и погружались в обыденность мира.
О! он и был обыденным - до появления крылатых львов и снежно-серебристых единорогов.
- Смотри, пробежал единорог.
- Скажешь тоже! Ты ещё василиска увидишь чего доброго.
Длинным телом извиваясь, василиск огибал здание церкви, и уже весьма обеспеченный нищий, окаменел вместе с кружкой, в какую была накидана мелочь. Которая тоже окаменела.
Звери выходили, путая времена, но книги нельзя было закрывать – буквы и картинки могли смешаться.
- Ты что! – крикнул один библиотекарь другому. – Ведь не восстановишь теперь.
Тот, по неосторожности, захлопнул том.
Они медленно раскрывали его вдвоём, и буквы тянулись, как гуттаперчивые, причём некоторые басили: Не, ни за что не откроемся, останемся смяткой.
Маленькая трёхкрылая бабочка выпорхнула наружу, и библиотекари, забыв про книгу, бросились ловить её – никогда не видали такой.
Книга, прочно склеенная смешавшимися буквами, осталась закрытой.
Библиотекари бегали, опрокидывая тома, бабочка порхала, и все три крылышка её мерцали разными цветами, а потом она вылетела в стрельчатое окно средневековья, чтобы оказаться в двадцать каком-то веке.
- …Он у них точно двадцать какой-то, - сказал командир корабля в блестящем скафандре своему подчинённому.
Они вышли из самоотвинчивающихся овальных дверей, и, незримые для других, оглядывали пространство суеты и небоскрёбов.
- Ни садов, ни светлых мыслей, - сказал подчинённый.
- Да. – Подтвердил командир. – Мысли все бурые – как бы захватить побольше, или начать войну. Это – подобия разумных существ, но вовсе не сами существа, ибо разумные не ведут себя таким образом.
Мелкий клерк, увлечённо глядя в бумаги, только что полученные, не заметил, что коридор упирается в огромные стёкла, и, разбив их собою, вывалился из небоскрёба.
Он летел вниз, по-прежнему читая, подсчитывая барыши, а парящий пегас, вырвавшийся из бестиария, думал – подхватить ли его, или не стоит?
Клерк свалился на голову замечтавшегося поэта, и оба погибли.
- Да. – Сказал командир корабля. – Ничего разумного.
- Может быть, оно у них в перспективе?
- При таких тенденциях – вряд ли.
Звери бегали, порхали, таинственные змеи ползали – главное: всем удалось покинуть клетки книг.
- А нам без этих клеток – никуда, - говорил один библиотекарь другому.
- И то правда, - отвечал тот, превращаясь в трёхкрылую бабочку, и вылетая в стрельчатые окна в двадцать какой-то век.
ФИЛЬМ О КОРОЛЕ
Исколотый снегом, сине-прозрачный, тёмный воздух: декабрьская метель увеличивает сверкающие, сияющие, прошитые изумрудной и рубиновой крошкой сугробы, и двое приятелей, идущих в кино, точно прорывают туннели в царствующей белизне.
- Впервые, кажется, не в "Иллюзионе" или Доме кино посмотреть такое можно?
- Похоже…
Киноманы оба, а годы советского царства завершаются, и в старом уютном "Форуме" (теперь нет такого кинотеатра) неделя итальянского кино.
Фильм о короле – утончённо-изысканном, страдающим и от грубости мира, и от власти, дающим деньги Вагнеру, желающим превратить мир в сумму роскошных строений и садов, над какими звучит великолепная музыка…
Да, фильм о короле.
Метель разворачивает свитки свои, но прочитать быстро мелькающий текст невозможно.
Всё переливается, блестит; снег в свете фонарей отливает жёлтым, и время замедляется, как будто вязнет в долгих петлях метели.
…где-то на запасных путях люди, которым негде спать, открывают, прикладывая максимальное усилие, двери вагонов, устраиваются в полутёмных купе, на жёстких полках…
Приятели входят в фойе, отряхиваясь; они идут в буфет, берут себе по молочному коктейлю и миндальному пирожному, садятся к столику.
Пожилая полная пианистка играет нечто элегичное, и пожилой же, крепкий, лысоватый скрипач аккомпанирует ей.
- Красивая музыка, - говорит один из приятелей, допивая коктейль и ставя пустой стакан на столешницу.
Звенят звонки.
- Да, - соглашается второй.
В фойе мало света, почти все лампы выключены, идёт фильм, а пианистка и скрипач пьют чай, заедая его кремовыми корзиночками.
- Говорили о вас у Владимира Терентьича. – Молвит скрипач.
- Да? и как он там?
- Постарел, знаете сильно. Но по-прежнему собираемся у него. И, бывает, талантливая молодёжь появляется. Так чудно уже играют.
Пианистка улыбается бархатно; скрипач глядит на неё увлажнившимися глазами, и вспоминает тоненькую студентку консерватории, свои мечты, общие надежды.
Метель крутит, бушует, играет огнями, замедляет движенье машин. Она мгновенно превращает ветви деревьев в роскошные воздушные кораллы, а углы зданий умягчает, как будто.
Король Людвиг мечется, не находя контакта с миром, и роскошные цвета фильма жарко вливаются в сознания смотрящих кино.
- Отличная операторская работа, - шёпотом говорит один приятель другому.
Тот соглашается.
…бездомная женщина, которой полупьяный бродяга помог проникнуть в пустой вагон, засыпает на полке купе, мечтая не проснуться…
ХОРОШО, ЧТО ПОЕХАЛИ
Утром позвонил поздравить маму – восьмидесятилетие поехала отмечать в Калугу, на малую свою родину; несмотря на юбилей бодра была и деятельна: хотела собрать родственников: тех, кто остались.
Она сказала:
- Маринка всё спрашивает, не приедешь ли ты…
- Мам, мы же не договаривались.
- Ну, я и отвечаю, что ты с малышом.
Оставшись без работы, сидел с мальчишкой, поздним ребёнком, жена ходила в офис, отсутствовала большую часть дня… Но – закрутилось нечто в мозгу: надо ехать, надо.
Жене сказал, что хочет поехать, и спросил малышка – хочет ли он в Калугу, поздравить Олю. Малыш обрадовался. Но… самому ему, пожилому социофобу, несколько страшно было, волнение волнами окатывало сознанье: не помнил даже, как брать билет.
Жена обещала проводить, посадить в вагон; с малышом никогда не ездил, а она бывала порой – на даче, под Калугой.
Собирались быстро, мелкие детские вещички упаковывались в рюкзак, который и понёс за спиной, держа за руку мальчишку.
- Может быть, на трамвае подъедем? – спросила жена, хотя рядом с метро жили.
Пошли.
В полупустом трамвае малыш пробовал разговориться с мальчишкой, какого бабушка везла на ВДНХ, спросила, где лучше выйти; и вышли вместе.
Метро замелькало цветовыми массивами мрамора и пёстротой людей, плыла трубчатая тьма; а Киевский вокзал навалился всегдашней суетою – многоцветной, крикливой, неугомонной.
Ехали, вагон был полупуст, и малыш вертелся, смеялся, громко спрашивал про всё: "Папа, это то?" Имея в виду "что…"
- Где, сынок? Там цистерны, а вон видишь – завод дымит, а вон дачный посёлок пробежал…
Путь длился, малыш, захотевший есть, взялся за огурцы и яблоки, напрочь отказавшись от курицы и сосиски; путь длился, Калуга всё отчётливее становилась реальностью, и время ткало привычную пряжу.
Сошли на вокзале через два с половиной часа – экспресс быстр; вёл малыша за руку, и, спросив таксиста, сколько будет до… такой-то улицы, свернул с прыгавшим сынишкой к такси.
Мелькали теперь калужские низкорослые домики, повороты легко вмещали машину, и даже маленькие пробки образовывались, что было непривычно после метрополии.
- Вот улица. – Сказал шофёр. – Вам куда конкретно?
- Да здесь где-нибудь остановите. Я визуально помню, а номер дома забыл.
Красные двух и трёх-этажные дома точно сползают в низину, и в одном из них живёт тётушка, у какой останавливается мама, когда бывает в Калуге.
Он звонит по мобильному, спрашивает код; и точно видит, как мама всплескивает руками, радуется…
У дома – двоюродный брат с мужем сестры – тоже двоюродной, оба военные пенсионеры, а сестра выглядывает в открытую дверь; и, завидев их, говорит:
- Я знала, что приедете. Ну, будем знакомиться? – она наклоняется к смущающемуся малышу.
Да, он смущается – людей достаточно; хоть многие родные на Пятницком кладбище, но остались ещё, остались, слава Богу!..
Длинный стол накрыт, и салаты разноцветно сверкают, и икра горит драгоценно, и малыш – уже переодетый и расцелованный бабушкой, носится с одним из внуков старшей сестры.
Много цветов – и у гладиолусов, как всегда школьный вид. Долго длится усаживание, звучат тосты, и сын, озирая стол, чуть опьянев, вспоминает, сколько связано с каждым из присутствующих, видит, как все постарели, как мучительно приближение к смерти: хоть веселы все, бодры, острят, шутят.
Потом он листает старинные альбомы, принадлежащие брату – альбомы дагерротипов, на которых запечатлены властные старухи, и прелестные гимназисты, чиновники и молодые люди… Брат – он через отца – от линии Бенкендорфов.
Так.
Малышу, сидящему теперь на стуле и болтающему ногами, говорит:
- Пойдём на машинках кататься?
- Дя, - кричит тот восторженно.
- Куда вы? – спохватывается Марина.
- К театру поведу. Пусть поездит.
…они идут – старыми дворами, где овраг велик, и по краям его лепятся гаражи; они идут бульваром, и отец несёт мальчишку на шее перископом; они выходят на центральную улицу, минуют церковь, сворачивают к огромному зданию театра, где фонтан переливается на солнце, и голуби пьют воду из чаш.
Ряд небольших машин, и возле них скучающий парень. Но приближаются ещё две пары, а малыш рулит уже, доволен, смеётся; некрупный пятачок перед театром замощён брусчаткой, и машины лихо поворачивают, иногда врезаясь друг в друга; но - мрачнеет небо, наливается свинцом, брызгать начинает, и приходится прервать катанье.
Быстро несёт малыша на шее; но дождь не подтверждается, морось, брызги смолкают, растворяются в воздухе; и малыш просит зайти к калужской бабушке… Проходят школу, где училась жена, пушки на монументах…
Малыш ест мороженое; и сидят у тёщи не долго…
Полагая, что гости не разошлись ещё, несёт малыша по железнодорожному полотну, мимо огромных белых стен завода – тут редко ходят поезда.
Несёт, пересекает дорогу, сворачивает, минует гаражи, проходит под деревьями, рассказывает про овраг, где катались в детстве на санках, и вдруг упирается в дома повышенной комфортности: не достроенные, шикарные.
- Ох, малыш… Не заблудиться бы…
Обходит дома, грязь желтеет и буреет глинисто; и то, что гости разошлись, кажется странным, второго брата так и не повидал.
И он сидит за журнальным столиком с тётушкой, какая прекрасно помнит читанное и виденное, но может забыть хронику современного дня; он потягивает коньяк, разговаривая с ней, пока мама играет с внуком, потом укладывает его, и думает, что всё же хорошо, что поехали.
ДВОЕ
Недалеко от села, ближе к железной дороге высились три остова зданий – бело-серые коробки без окон с изъятой жизненной начинкой, и мало кто из жителей села помнил, что там было…
Мальчишки часто собирались группками, лазали внутри, рискуя, прыгали из окон, играли в разведчиков…
…однажды из трёх ушедших вернулись двое. Родители третьего заходили вечером к первому, ко второму…
- Вы же вместе отправились!
- Ага. Но мы раньше ушли. Уроки делать. А он ещё оставался.
Так отвечали оба.
Родители, уже предчувствуя ужасное, бежали к домам, обследовали их нутро, нашли десятилетнего сына со сломанной шеей. В остекленевших глазах, точно зажатый тисками, замер ужас.
…были похороны всем селом, были слёзы; после люди стали требовать сноса этих остовов.
Долго расспрашивали других мальчишек – как же так вышло?
Те стояли на своём – ушли раньше, ничего не знаем. Время шло, боль притуплялась.
А было... Они лазали неистово, вверх карабкались, и ноги срывались порой, мелкий камень ручейками стекал на мусор, вновь карабкались, выбирались из окон, возвращались внутрь, и у одного рука сорвалась, он не удержался, и с уровня третьего этажа рухнул вниз.
Двое других спускались осторожно, ужасом сжимало сердца.
- Он умер, да?
- Коль, ну, Коль…
- Умер, да?
- Тихо, не трогай, отпечатки оставим, нас потом обвинят.
- Нас в тюрьму посадят, да?
- Да погоди ты. Надо договориться, что скажем.
- А что сказать-то?
- Мы раньше ушли, понимаешь? В школе контрольная по математике, ушли мы – готовиться. А он остался ещё. Запомнил?
Они шли лесной тропинкой. Второй кивал. Они вернулись тихие, и действительно сразу уселись за учебники. И каждый помнил одно – Колька, рука которого едет вниз, тело неестественно виснет на миг, срывается, а крик короток, как удар.
Они долго помнили это. Один – всё чётче и чётче, до деталей вспоминал, другой чувствовал, как с годами воспоминания покрываются коростой. Этот другой ничего окончил школу, уехал в ближайший город, поступил в вуз.
А первый… у него начались кошмары, потом… Он забивался в угол, сжимался в комок, и кричал кому-то: "Отойди! Отойди! Не мы! Не мы! А-а-а…"
Его положили на обследование в психиатрическую больницу. Он боялся рассказать, в чём дело – и только кричал, забиваясь в угол, и глаза мутнели, точно закрывались белёсой плёнкой.
Его кололи, лечили. Родители поседели, отец совсем спивался…
Ночи жизни медленно наползали на дни, и становилось всё темнее и темнее.
…ПО СТАРОЙ ПАМЯТИ
Советский клуб нумизматов собирался когда-то давно в маленьком подвальчике, дверь в который вела прямо из низкой, несколько давящей арки дома; а потом, годы спустя – в церкви.
Никто не озабочивался экзотичностью этого последнего места, и тем более не выискивал абсурдных параллелей; просто собирались, сдвигались столы, раскладывался бесчисленный нумизматический материал; гул голосов плыл и пластался, и мальчишке, который ходил с отцом, было интереснее, чем в зоопарке, цирке, театре.
Монеты глядели на него сгустками истории и культуры, а колоритнейшие типажи врезались в память с такою остротою, как будто мальчишка был писателем.
…современный клуб – собирается по пятницам и субботам на Московской ярмарке увлечений, сокращённо Мяу, и вполне в ходу такая шутка: "Ну как, сегодня мяукать пойдёшь? – Ну, пошли, помурлычем."
Он уже не производит такого впечатления на пожилого, седобородого человека, некогда бывшего мальчишкой, за проход какого в клуб отец платил зелёный, советский трёшник.
В основном старики – матёрые, пузатые; они приходят несколько раньше, толкутся в коридоре с сумками, а то и с чемоданами на колёсиках; они прокурено басят и тяжело, одышливо кашляют, и лица их, как правило, красны, бугристы, в бородавках; старики увлекаются нумизматикой всю жизнь – увлекаются слабо сказано – живут ею, - и подобный клуб для них - часы отдохновенья, погружения в истинную реальность – в отличие от той, какой вынуждены жить.
Они толпятся в проходах между забранными оргстеклом отсеками, в витринах коих по разному разложены монеты, боны, награды, иногда ювелирные украшения, и ждут часа открытия – чтобы двинуться в довольно обширное помещение, занять столы, не спеша разложить свои богатства, ждать знакомых, или полуслучайных людей, возжаждавших приобрести то, или это; а бывает, и обмен выгодный наклюнется…
Они точно изъяты из недр советского времени, но время иное – время разжиревших банков, и официальной пошло-помпезной церкви, избыточно деловых молодых людей, карьеристов, рвачей; время рачье и бычье, и изменений не предвидится…
(Давеча слышал, как прошедший мимо меня, очевидно наглый, устроенный в жизни парень, говорил по мобильному: "Пацан сказал – пацан сделал", - и при этом сиял, был явно горд собою)…
И вот пожилой, седобородый мальчишка, ибо внутреннее ядро всегда остаётся, хоть нарастают на него пласты знаний, опыта, впечатлений, а иных – лучше б и не было: глядит на это собрание нумизматов вяло, без интереса…
А на ярмарке бывает изредка – покупает монеты, по старой памяти.
ЗРЯ ВЗЯЛИ…
Решили взять малыша на похороны бабушки в провинцию; решили, преодолевая немало сомнений, путаясь в противоречиях, терзаясь…
В квартире, где четырёхлетний малыш бывал много раз, красная лодка гроба сначала вызвала у него нечто вроде короткого смеха, потом он замер в ужасе.
- Валя? Там Валя? – спрашивал он. – Она не говорит? Не ходит?
Ужас тёк из глазёнок, дыхание сбивалось.
- Уводи к своим, - попросила жена. – Зря взяли.
- Пойдём, малыш, - сказал муж, выводя малышка из скорбной квартиры.
- А куда мы подём, папа?
- К тёте Наде, помнишь, были у неё? Переночуем, и поедем назад в Москву.
Шли провинциальными, с разбитым асфальтом улицами, сокращали путь дворами, рельеф которых был везде неровен, а яблони и рябины многочисленны.
Обогнули новостройку: медленно прирастали этажами шикарные дома повышенной комфортности.
- Папа, - спросил тихо малыш, - а Валя где теперь?
Он всегда звал бабушку по имени.
- Она в твоих воспоминаньях, сынок.
- Её больше не будет?
- Нет, малыш, с ней больше нельзя поговорить, поиграть. Но ты вспоминай – лучшее из того, что было. Её улыбку. Её пироги. Игрушки, что тебе дарила.
- Дя… - сказал ещё не совсем чётко говорящий мальчишка.
Он крепко держал отца за руку, будто боясь за очередным поворотом встретить смерть.
Тётка приняла радушно – одинокая, стала хлопотать, собирая на стол, потом достала старые машинки, оставшиеся от племянников, плюшевых медведя и зайца.
Поев, малыш отвлёкся было, стал строить замок из подушек, буровить в нём тоннель. Потом пошёл к отцу, сидевшему там с тёткой, выпивавшему по чуть-чуть.
- Па, - спросил он серьёзно. – А смерть это как?
- Знаете, - сказала тётка, - мне к Маринке сбегать надо, побудете вдвоём?
- Хорошо.
Она стала собираться в коридоре.
- Смерть, малыш… Никто тебе не ответит. Считай, что это изменение состояния. Жил в теле, потом стал жить иначе…
- А как же без теа, а?
- В нас есть душа, малыш – хочется в это верить. Наша сущность в ней. Она и продолжает жить – в других пространствах…
- А бывает там дож и съег?
- Никто не ответит малыш. Не знают люди этого.
- И совсем-совсем незя встъетится с теми, кто… ну, умел?..
- Нет, сынок. Но они могут приходить во сне. И – я говорил тебе уже – они могут жить в нас.
Малыш сидел и думал – напряжённо, тяжко; и если раньше затылочек задумавшегося малыша казался отцу необыкновенно милым, то теперь точно скорбной карандаш очертил его очаровательную головку. Потом они играли в машинки, рассадив зверушек, как наблюдателей, а позже малыш уснул.
- Зря взяли, - сказала, вернувшись, тётка.
Отец пожал плечами.
- Всё равно бы когда-то узнал.
Полотнища заката развешивал за окном финал августа.
КУБИНСКИЙ РОМ
Только вошёл тогда в весёлую молодёжную компанию, вчерашний школьный, книжный червяк; только почувствовал себя, как тогда начали говорить «крутым». (Боже, какая глупость эти посиделки с выпивкой, поддатые, матерящиеся, нагловато-смазливые девицы, но… юность, юность).
Мама – эксперт-винодел – была в командировке, а ставший в последние полгода маяться сердцем отец лежал в комнате, когда позвонил один из тогдашних приятелей, предложил пойти к подружке; а – как встретились возле подъезда, закурили, спросил:
- Есть ли выпить?
- Есть! – бодро, и даже с наглым нажимом ответил, зная, что у мамы, под кухонной тахтой всегда есть запас спиртного.
Быстро ворвался в квартиру, метнулся на кухню, спрятал бутылку кубинского рома под курткой, и, не объясняя ничего выглянувшему отцу, выскочил, вызвал лифт, а поскольку тот не был на этаже, помчался по лестнице…
- Саша, Саша, - рвался вслед голос отца.
Но он уже убежал.
Они сидели на кухне знакомой, пили крепкий кубинский ром, заедая его, чем придётся, смеялись, травили анекдоты; а ему муторно становилось, гнусно.
Он вышел в коридор, позвонил папе, сказал, что в гостях.
- Спасибо, что предупредил, сынок, - тихо ответил отец. – Отдыхай.
Советский союз шатался уже тогда, трещал, но никто не предчувствовал столь скорого развала, и никто не знал, что искусственно сдерживаемые советской идеологией инстинкты, с такой мощью вырвутся, круша всё хорошее, оставляя кровавые и грязные следы, бурые пятна греха повсюду. Как не знал он, что отец умрёт через полгода…
Нет, он не спился, даже стал писателем – неизвестным, но вполне печатающимся; и, полуседой уже, давно не имеющий дела ни с какими компаниями, вспоминает крошечные эпизоды, стараясь осознать, сколь много значил отец в жизни – его великолепный, добрейший, мягкий отец, стимулировавший любое увлечение, а сколько их было! Литература, музыка, кино, театр, нумизматика – всего не перечислишь.
Отец-эрудит, отец, объездивший весь Союз, отец, прекрасно певший – сгоревший за год буквально от сердечной болезни.
…августовские краски больше напоминают осень, и маленький дворик морга, через который проносят гроб с телом батюшки, нелепо красив.
Все детали помнятся так, будто алмазом резали по памяти, и, когда чёткость становится особенно сильной, хочется купить алкоголя – кубинского рома что ли? – или писать.