Был хмурый осенний день. Над голыми деревьями, исчертившими воздух зловещим пунктиром, над суммою крыш, окутанных моросью, громоздился массивный собор. Острый шпиль прокалывал белёсое небо
и из каждого переулка, из каждой арки, из каждого кафе виднелось это серое остриё, этот символ городской древности, растиражированный сотнями открыток и путеводителей. Было нечто мистическое в его всеприсутствии, в его равносильной означенности - как с самых далёких углов нижнего города, так и здесь, на возвышенности, обнесённой замшелой стеной.
С пустынной смотровой площадки, выгнутой широкой дугой, город открывался в средневековом великолепии. Серая с грязной прожелтью стена мощно спускалась к бурой траве треугольного парка, к круглым булыжникам узенькой улочки, круто изгибавшейся вдоль домов, и пышно открывалась панорама крыш, их плотная теснота. Ярко-оранжевые в зной, теперь они густо краснели, перекаты, коньки, трубы и карнизы казались воплощёнными символами давно забытой жизни.
Ратушные часы показывали пять. Высокий гражданин в полосатом плаще, вельветовой кепке, в узконосых лакированных туфлях, весьма нелепых, и синих, от неровного света казавшихся сизыми брюках – был, наверно, единственным туристом, добровольно покинувшим отель ради созерцания города. Сам он, по крайней мере, не сомневался в одиноком усилии собственной воли, как не сомневался в благотворности ощущений, порождаемых созерцанием – но если второе было бесспорно, и чем дольше глядел он, тем таинственнее становились его аквамариновые глаза, то первое оказалось неверном – как только он повернул голову. Удивление превысило деликатность – этим объяснялось долгое, напряжённое внимание, с каким изучал он целующуюся пару, изучал, пока поцелуй не рассеялся в воздухе, и парень, грубовато прямо, с хрипотцой не осведомился, что ему собственно надо.
Огненные нити возможной драки, никак не входившей в планы гражданина, иллюзорно вспыхнули в воздухе, тогда, улыбнувшись, он извинился, и отвернулся, выбирая дальнейший путь. Долю секунды, достаточную для влюблённых, чтобы предаться тому же занятию, он колебался между проулком, в конце которого виднелся белый, слегка помутневший бок собора, и длинною аркой. Что-то подталкивало зайти в собор, подталкивало и вместе не пускало, и гражданин отстранился от парапета, с непонятной внимательностью вслушался в резкий ветровой порыв, всколыхнувший графитные сучья, и вошёл под арку.
Сквозной проход вывел в переулок, изогнутый так затейливо, что сам факт существования истока тешил воображение. Гражданин поглядел в тусклые окна, вышел окончательно из-под арки, и сразу попал в лужу, переместившую своё содержимое в туфлю. Не придав тому особого значения, он двинулся… неизвестно куда. Несколько освещённых окон заинтересовали его – в одном был кактус, а над ним серебрилась мордочка сиамской кошки, в другом – свет был нездоровым, точно текущим сукровицей, и в его неровных слоях передвигалась изящная девушка.
Переулок не кончался, всё новые повороты открывали новые же перспективы. Возле одного из домов, имевшего неожиданный сиреневый окрас, он приостановился, сунул руку в карман, и достал клочок бумаги, исчёрканный корявыми линиями и убористо исписанный поверху – то была рукописная карта, схематичный план городской сердцевины. Он сверил слова на бумаге со словами, светящимися на углу, потом спрятал бумагу, чувствуя необходимость вопроса – и первого встречного, им оказался старик, напоминающий грушу, втиснутую в костюм, он спросил об определённой улице. Тот выслушал вопрос, склонив выгнутое корытообразное лицо, и вдруг вскипел – заработали длинные руки, брызнула слюна, гражданин оторопел, и даже чуть отстранился, но поблагодарил громко, с подчёркнутой вежливостью. А старик разом как-то уменьшился – создалось впечатление, что словесный порох копился долгое время, предназначаясь для иного.
Следуя обстоятельным указаниям, гражданин свернул в тощее отслоение переулка. Стены домов почти соприкасались, но впереди виднелся просвет. Улица, на какую вышел, была гораздо просторней: гастроном манил витриной, на которой извивались толстые колбасные змеи и мерцали жирные слезоточивые сырные круги. Далее последовал часовой магазин с целым созвездием старинных часов, антикварная лавка, где шоколадный негритёнок удивлённо взирал на чрезмерно затейливые шахматы.
Миновав музей, гражданин остановился возле четырёхэтажного дома с плоской крышей. Окошки светились кусочками фольги. Старая дверь отворилась без скрипа, одна из ступеней оказалась с выемкой, и гражданин, споткнувшись, вылетел в полумрак, едва успев поймать соскочившую кепку.
На площадке третьего этажа он остановился и позвонил, резкий звук пробуравил неведомое квартироустройство. Гражданин ждал, потом снова потянулся к ониксовой пуговице звонка, но дверь отворилась. В жёлтом квадрате возникла женщина, он не знал её, кстати припомнилось отсутствие необходимого лая. На лице женщины означился испуг.
Гражданин поздоровался, вежливый голос успокоил её, испуг переродился в недоумение. Он назвал нужное имя – это не выжгло вопроса, стывшего в женских глазах. Он повторил. Она высказала предположение, что он интересуется прежним жильцом, он подтвердил. Женщина пожала плечами – халат дёрнулся, и почудилось, будто огромный сиреневый букет, полыхавший на животе, медленно осыпается. Она сказала, что въехала сюда после смерти неведомых ей хозяев, и было это год назад. Он извинился.
На улице он вытащил ненужную уже схему, свернул её и щелчком отправил в урну – так выбрасывают окурок. Он снова отдался причудливым зигзагам улиц, и после бесцельных плутаний вышел на небольшую площадь, красный автомобиль мокро блестел под платаном. Тут гражданин заметил, что странное сцепление переулков вывело его в нижний город. Здесь было оживлённей, свет, стекавший с витрин и вывесок ребристо выслаивал мокрый камень. Возле дверей модного ресторана стоял швейцар – весьма внушительный, дверь, окованная фигурной бронзой, приотворилась, выпуская улыбающуюся пару. Далее был музей кораблестроения, деревянная каравелла в окне, отполированная чёрным лаком, пузырилась белыми парусами.
Он задержался возле нумизматической лавки, полустёртые бляхи, грубо имитировавшие монеты, тускнели на покатой витрине. Он зашёл. Над головой звякнул колокольчик. Приветливый старичок, опрятно упакованный в серый костюм, бездвижно горбатился над прилавком. Гражданин на вежливый взор нумизмата отрицательно помотал головой, и стал рассматривать разноразмерные кружки монет, аккуратно разложенные по зелёному бархату. Длилось время, благодушное к талерам и дублонам – или тяжёлые капли его, как бы разрезанные незримым ножом, и превращались в монеты?
Букинистический магазинчик, устроенный через три дома, привлёк внимание не столько пыльными фолиантами, сколько бюстом Наполеона – огромным и совсем неуместным. Гражданин зашёл и сюда. Высокие стеллажи, нежная пыль, приглушающая мерцанье золотых надписей, и – пышность альбомов по живописи, лютая роскошь фламандских праздников, уравновешенная радужным солнцем абстракций. После этого широкие стёкла художественного салона представлялись вполне естественным, хотя здание, в котором он размещался, походило на небольшой бассейн. Казалось, подобная внешность заключает в себе изящное противоречие - своеобразную рокировку насущного с излишним, что не помешало воспользоваться услужливостью костлявого швейцара, принявшего и кепку, и плащ с заученной улыбкой. Гражданин, однако, заметил убойную пустоту пепельных глаз, и от этой равнодушной бездны зябкий холодок проскользнул по спине.
Выставка разочаровала его – бледный сон академизма нигде не прерывался пульсацией таланта, и даже чудесные виды города превращались в заунывные шаблоны. Он стал разглядывать посетителей. К ним относились: молоденький щёголь восточного типа с иссиня-чёрными гладкими волосами, пожилая чета с необъятной, слащавой матроной, не выпускавшей острого локотка своего седовласого спутника, и чистенький благообразный старичок, чем-то напомнивший предупредительного нумизмата. Гражданин потратил несколько минут, отыскивая особенности, способные взорвать льдистый панцирь скуки, незримо, но ощутимо утолщавшийся: розовая шея старичка, плотно вжатая в воротник, трапеция усов щёголя, но всё равно – вон, вон отсюда, в город, который…
Новые всполохи огней, торжественный сад рекламы ассоциировались с грядущим весельем, и, подтвержденьем ассоциации, всюду мелькала пёстрая молодёжь, фиолетовый ирокез панка колыхнулся, точно пышный султан, взвыл мотоцикл, и неистовый гонщик вздёрнул его на дыбы. В расколе крепостной стены струился тугой, изгибающийся поток фар, хрипато слышались тормоза, тёк светофорный свет.
Гражданин шагал бездумно. Позади остался музей с целым строем музыкальных шкатулок, фарфоровая лавка, где крохотный скрипач терзал изящную скрипку против галантной пары, кружевно застывшей в вечном менуэте, кинотеатр, брызгавший неоном рекламы. Незаметно открылись подступы к верхнему городу, и вырос пронзительный соборный шпиль. Тень метнулась под ноги, гражданин вздрогнул, едва не наступив на мокрого пегого пса, и устремился вверх по лестнице.
Ворота, ведущие в верхний город, были столь массивны, будто скрывали не знакомые улицы и дома, а одну из ипостасей загробного мира. Свет фонаря дрожал. Путём компактных перемещений гражданин очутился на площади, где уже бывал днём, но сейчас открылся ему новый ракурс городского устройства, и в конце переулка густо мутнел собор, проигнорированный однажды.
Гражданин повздыхал, точно жалуясь на неизбежность, обогнул памятник в форме огромной ладони - вывеска, напротив него, обещала уют. Приятные ароматы кафе ласково наполняли мозг. Было уместно внезапное освобождение из потьмы переулков, в смесь всевозможных ощущений подмешали порцию трезвой обыденности. Музыка струилась тихо: погребок предлагал различные места – в нишах, поближе к крохотной эстраде, в уютных закутках-уголках.
Гражданин устроился, заказал грог, закурил, оглядывая публику. Горячее питьё принесли в глиняной кружке, и первый, согревающее-нежный глоток вспыхнул жирно-янтарным ощущением счастья. Он пил грог и ни о чём не думал.
Да, да не думал ни о чём, взгляд его скользил, тёк бездумно, красновато-коричневые стены погребка, фотографии, виды, пейзажы… да, вот он – собор со своим гигантским шпилем, вот он – на одном из рисунков, и от него не уйти, не уйти…
Расплатись и не прекословь!
Ты узнаешь сквозную готику сводов, и увидишь целое озеро основательных, крепких, синеватых скамей.
И вот он ступил на широкие серые плиты пола, двинулся к скамьям, плиты под его ногами были украшены полустёршимися рисунками, он наступил на сапог, перешагнул через завитушку кренделя, через длинную латинскую надпись…
Остановился у колонны… Жёсткое прикосновение чьей-то ладони заставило вздрогнуть. Он обернулся. Перед ним стоял молодой пастор с тщательно выбритым лицом.
Опережая удивление, пастор заговорил, причём улыбка его была легка, как тень. «Вы желаете осмотреть храм? – произнёс он, и тут же, не оставляя места возможному ответу, напористо поигрывая мелодичным баритоном. – Мне кажется вы – неверующий, а, значит, интересуетесь архитектурой, живописью и прочей стариной? Собор наш и в самом деле славен, и, если угодно, я проведу небольшую экскурсию».
В предложении крылось нечто неестественное, ставящее в тупик, и хотелось отказаться, уйти, уйти, как можно скорее, но он не ушёл – гражданин в полосатом плаще, а принял предложение, чтобы узнать – мучительно хотелось – что же будет дальше. Да он принял предложение внезапного чичероне и теперь следовал за ним, чтобы выслушать повествование об органе, органе, - овеянном древней славой и одетом тенью высокой музыки, и сколь бы ни хотелось гражданину прервать банальным вопросом плавную речь, он не прервал её, но слушал, слушал.
Немой орган потрясал не меньше звучащего. Пастор замер на миг, как будто уходя в созерцание грандиозного творенья, потом снова заговорил, и здесь оказалось, что мастеров, сотворивших чудо было пятеро, причём каждый обладал столь необычной судьбой, что требовалась особая интерпретация. В пяти биографиях отразились все нюансы жизненных вариантов – от горького пьянства, позже отторгнутого трудами хронографов до истового монашества.
Затем пастор перешёл к всевозможным параметрам, и в должной последовательности развернул пёструю панораму значительных фактов и мелких подробностей. Повествование делалось монотонным, и, расслабившись на мгновенье, гражданин уже не мог включиться в рассказ, становившийся всё более витиеватым.
Сколько можно! Сколько можно!
Он хотел узнать о плитах под ногами, и пастор, показалось, был удивлён вопросом, не относившимся к органу.
- Далее я собирался говорить о знаменитой кафедре нашей.
– Давайте не о ней, а о том, что мне интересно.
С видимым неудовольствием пастор переключился на захоронения
скомбинировав безымянную жадность с отупелым всевластием, он поведал о далёком постановлении магистрата, согласно которому видных граждан, принадлежавших к этой вере, хоронили здесь, под массивными плитами, обозначая предмет, прославивший покойного. Священник указал вниз:- «Здесь, - молвил он, - как нетрудно догадаться, лежит сапожник. Об обуви, которую он делал, до сих пор ходят легенды. Рядом брат его – знаменитый кондитер. Маркграф обожал его выпечку, и отказывался завтракать, если не было булочек, испечённых им».
Гражданину почудился парад бюргеров – чванливых и толстопузых, напиравших друг на друга и на него самого. Дотошность перечислений начинала утомлять.
– А кто здесь? – спросил гражданин, указывая на плиту с обилием надписей и отсутствием рисунка.
– Мартин Лютер. – Откликнулся пастор, и тотчас пояснил с улыбкой – О нет, конечно, не тот. Всего лишь художник, впрочем, довольно искусный, придворный художник маркграфа.
– А где похоронен столь знаменитый маркграф? – спросил гражданин, утомлённый постоянным рефреном. Пастор пристально посмотрел на него – так смотрит учитель на школьника, забывшего таблицу умножения.
– Его надгробие рядом с надгробием гофмаршала, умершим столетием раньше, находится в северной части храма. Следуйте за мной. И гражданин последовал, слушая цветистую, пышную речь о художественной ценности надгробий, и о деятельности самого маркграфа – не менее ценной в историческом аспекте. Он следовал за пастором, но уже почти не слушал его – настолько его заинтересовала небольшая, приоткрытая дверь, за которой, в полутьме мерцало нечто – нечто, уносившееся вверх, бесконечно вверх.
Гражданин толкнул дверь, она заскрипела. Он полюбопытствовал, что находится за ней. «Там? О, ничего интересного, так, старая лестница. Постойте, куда вы?» – вскричал пастор, ибо гражданин открыл дверь, отодвинул незапертую решётку и бросился вверх так поспешно, что уронил кепку. Пастор последовал за непонятным туристом, предварительно подняв кепку, стремясь остановить его, но тот ничего не слушал.
Тот даже не оборачивался. Ступени несли выше и выше. Узость пространства и темнота не служили помехой. Что-то шуршало, мерцали сгустки паутины, и пыль, вездесущая пыль забивала нос, но ничто не могло остановить. Дыхание пастора тянулось за ним, оно разрасталось, билось мучительно, пастор уже не мог говорить, но только спешил, спешил – не отстать бы. Лестница оборвалась, превратилась в узкую галерею, или во что-то ещё, что было трудно осознать, как реальность, потом – ещё одна дверь, и снова подъём по крутой, извитой тугим винтом лестнице. Грязный потолок тянулся прямо над волосами, тощие окна, глядевшие темнотой, подпирали его, точно колонны. С каждый метром делалось уже, темнее, теснее. Пастор, напрягая последние силы закричал:- «По…сто…йте… По…го…ди…те – рвалось вдогонку гражданину, - мы прибли…жаемся к шпилю…это…не безо…пасно…»
Окончательно сузившийся винт обратился в прямой короткий пролёт. Упрямство гражданина было незыблемо. Он мчался к нелепому, выдуманному, означенному финалу, к финалу, который невозможен, нелеп, абсурден, которого просто не могло быть.
Вслед неслось:- «Нет, нет, нет…»