КАПЛЯ В РАСПЛАВЕ
Рассматривая жизнь, как оказию писать стихи, или рассказы, глядит, ожидая редактора, который должен вынести журнал с очередной публикацией, на четырёхэтажный дом – вернее: коробку оного, ибо, очевидно предназначенный на снос, выселен, чернеет провалами окон, и скучными кажутся стены с облетающей, слоями сходящей штукатуркой.
Недра двора – и жизнь в других домах, точно подчёркивает усталое запустение внутри коробки, некогда полной пёстрой плазмой; но вот на четвёртом этаже куст на крыше – он вздрагивает от ветра, тот, порывами налетая, тянет его жилы, и листья трепещут, точно ожидая мига принесения жертвы, которой окажутся они.
Растительная форма жизни весомей ли человеческой?
- Здравствуйте!
Вздрагивает, задумавшись, оборачивается, губы растягивая в улыбке, кивает.
Они обмениваются рукопожатием, и редактор передаёт новый номер журнала – белого и глянцевого.
Дежурные слова тихо растворяются в майском воздухе, чей состав перенасыщен возрастом, погодными капризами, незримыми нитями молитв и чёрными шматками проклятий.
Редактор слишком занят для долгих бесед, думает сочинитель, выходя из двора, последний раз кинув взгляд на куст, чуть возвышающийся над крышей; а ветер, прекративший свою работу, или изменивший её место-бытование, вспоминается в сочетании с кустом уже ямбической строчкой.
Густота людского потока, заливающего тротуары; гуденье машин, гладко пластающих шумы; брызги красного и зелёного огней светофора; плавно и медленно плывущий трамвай…
Дома по обеим сторонам переулка старые, окна их видятся не чистыми, пыльными, и голуби на карнизах, точно покинули детские мечтанья, чтоб обрести конкретику пернатого сна.
Дремотность не пристала вечно кипящей метрополии, и за окнами этих старых домов не схоронится от кипения: ворвётся шумами, тем более, что и вокзал рядом: вот возвышается его монолит, слышны механически-сухие объявления, а ребята у подземного перехода выкрикивают названия городов, куда поедут автобусы.
Жизнь, как оказия сочинять – такая форма маскировки вполне подходит человеку, для коего бурление плазмы, напряжение живой пульпы томительно тяжело – настолько, что участвовать в оном нет желания – но участвуешь, ибо желания твои не интересны составляющим гигантские планы – на долгие временные периоды, в каких жизнь твоя, со всей её конкретикой, мукой, страстями, взлётами и паденьями – не играет никакой роли.
Второй раз встречаясь с редактором, чья активность во внешнем мире всегда повергала в шок, приходится думать о людях-айсбергах: дежурные слова, внешний вид, и всё скрыто, столь надёжно схоронено в телесных мешках, что, открываясь сутью потаённой в стихах и рассказах, всё равно ничего не узнаешь о том, с кем встречался – как он о тебе.
Прелесть и ужас жизни; морок вездесущей рекламы, огненные письмена оной; суетливая денежность мира, густота сочинённых опусов…
Человек погружается в метро, едва ли отражаясь хоть в чьих-то глазах – просто капля в огромном всеобщем расплаве…
ЧЕЛОВЕК И СОЦИОФОБИЯ
Зонт рвануло из рук, и в лицо плеснуло ледяным, водянистым холодом – май изводил температурными капризами. Какая же прогулка, а?
В соседнем доме, в подвале, протянутом на много сотен метров, помещался шикарный магазин аквариумов, и, вытирая ноги и стряхивая воду с зонта, вдруг увидел: случайным движением опрокинул одну из массивных ёмкостей, и экзотические рыбы расплескались живою смертью по полу… Набежавшие сотрудники взяли в кольцо, он стоял растерянный, пожимая плечами, зная, что карманы его пусты, и не сможет заплатить…
Он просто спускается по лестнице в подвал, и вмещённая в недра сознания социофобия играет с ним, как неприятная майская погода.
Вместо стен – аквариумное изобилие; изгибаются плавно пёстрые тела, взлетают внутри воды пузырьки воздуха, струятся растения… А тут на стекле, точно специфический цветок, морской ёж, напоминающий живой мускул, и красно-чёрная, крапчатая рыбка подплывая к нему, тычется в мякоть… возможно щупальцев.
Ничего не происходит, просто ходи и смотри – можно долго, вспоминая детские вылазки на Птичий рынок, но, кажется, – косятся сотрудники, ибо в магазине посетителей, кроме него, нет, а он – очевидно – ничего не купит.
Приступ страха может овладеть и в булочной, и… где угодно; а уж в магазины, набитые шмотками, страшно входить – голова плывёт от мёртвого изобилия.
Лучше всего замкнуться дома, сочинять свой мир, представлять, как заходишь в харчевню в Византии, или заворачиваешь в мастерскую, производящую эмали, где мастер – друг; замкнуться в квартире, опустить шторы… Но с некоторых пор эта двойная замкнутость – и в себе, и в тесном помещении – тяготит также: поэтому человек ходит гулять.
Он покидает аквариумный подвал, оказываясь в недрах двора – привычно-изученных, милых, он проходит узкой асфальтовой дорожкой, минуя подъезды, глядит на лужи, в которых, точно маленькие флажки, реют отражения реальности, и идёт дальше – наугад, зная все повороты и закоулки мира, в котором живёт так много лет, чувствуя свою «посторонность», почти случайность в жизни.
ПТИЧКА
Мы едем на Птичий рынок!
Для советского ребёнка – это упоительней похода в цирк, какой не особо полюбился к тому же.
Птичка: выпуклые и прямые стёкла аквариумов, и телескопы глядят на мальчишку равнодушно, медленно переливая красивые шлейфы хвостов; треугольники скалярий проплывают, как подводные корабли, и шустрые гупёшки мечутся, мелькая разноцветно.
- Промывала и марганцовкой, и специальным раствором – ничего не помогло, умер барбус, дочка аж плакала.
Пожилая тётка живописует мини-трагедию очкастому, лысоватому продавцу, качающему головой, дающему советы.
Меченосцы – рыцари таинственного ордена рыб грозят мечами хвостов чужакам, а тела их отливают королевским бархатом.
- Кого будем брать, малыш? – Отец склоняется к сынишке.
- Я телескопов хотел, па.
Они идут между рядами, они вливаются в людские ручейки и плавно поворачиваются в людских же водоворотах, они останавливаются у того торговца, потом у другого.
- Может, гурами возьмём? Смотри, какая усатая.
Жемчужно переливаясь, рыба останавливается, и усы её чуть-чуть покачиваются, как своеобразные антенны.
- Не, пап, лучше телескопов.
Они проходят ещё ряд, ищут маленьких, чтобы взять несколько штук, которые будут поселены в пятилитровой банке, ибо аквариум ещё не куплен.
Ловко орудуя сачком, продавец вылавливает четырёх славных рыбок, и мальчишка любуется ими, поворачивая принесённую с собой банку (не ту, конечно, что ждёт дома водных постояльцев) так и этак.
Потом они ищут подходящую траву. Длинная, с перистыми листьями (никогда не вспомнишь, как она называлась) помещается в ту же банку, и выходят с Птички, минуя собак, кошек, грызунов…
Для собак ещё не пришло время, а хомячки уже были, жаль, долго не живут.
Мальчик, тебе никто не скажет, что телескопчики твои умрут через несколько дней – один за другим. Никто не посвятит тебя в тайну будущего, гудящего так близко, и столь далеко.
Никто не предупредит даже, чтобы ты получше запомнил подробности, ибо Птички не будет – совсем-совсем не будет, когда ты вырастешь; и эти клочки воспоминаний – всё, что останется тебе от детского великолепия…
ОБШИРНОСТЬ МИРА
Лесопарк, слоящийся зелёными ярусами, поднимался в высоту, карабкался на горы – зимой: счастье скатываться с них, восторги детских брызг, великолепная синь лепного снега и восхитительной снежности…
Летний лесопарк густ, зелен, тенист, он пересекается многими просеками, иногда земляными, порой заасфальтированными, и аллеи проявляются, как в старинном поместье: ряды зелёных, не ограждённых клумб тянутся посередине, и старые стилизованные вазы облуплены, посерели…
А дальше более серьёзные просеки – заасфальтированные дороги, и мчащие по ним автомобили, и за несколькими такими – туберкулёзный диспансер.
Иногда гуляющие доходят до него, потом, точно опалённые ужасом, поворачивают, углубляются в зелёные дебри; другие люди идут за высокие ограды, несут сумки, навещают, вероятно, родных, или?..
Жизнь за стенами едва ли представить – ибо ветхая, древняя, грозная болезнь, казалось давно побеждённая, вновь предъявляет свои права на реальность…
Жизнь в диспансере грустна и тяжела; представляется натужный резкий кашель, платки, измаранные кровью, заострённая худоба; встают образы прошлых веков, и на душе тягостно делается, трудно…
Кто разработал методы борьбы с туберкулёзом? Легко посмотреть, но почему-то не хочется, и волокнисто носится в голове: Земмелвейсу люди обязаны большим, чем Шекспиру и Гёте вместе взятым, ибо последние ничего, меняющего жизнь, не сделали; мысль старая, волоконце её подопрело, тем не менее, определённые вибрации мозга определяет она достаточно сильно.
Вдруг другое всплывает в памяти: вход в детский сад, дверь-решётка с кодом, спуск по асфальтированной лесенке, путь вдоль стены с широкими окнами, и, на другой стороне, ряд красных, только распустившихся тюльпанов: красивых в свежести своей, в совершенстве формы; а день майский холоден, первая неделя месяца играла дождями со снегом, и белый он лежал на листве, небеса отливали дурной сталью, и редкие полосы синевы казались неестественными; потом несколько дней царило тепло, дальше опять задождило, похолодало.
И вот – тюльпаны, столь уязвимые, мокнущие под свинцовым дождём.
- Паа, это сто?
Малыш под зонтиком напоминает живой, забавный, шагающий грибок.
- Это тюльпаны, малыш. Красивые цветы, да?
- Дя.
Он останавливается, сжимает лапкой цветок.
- Не надо, малыш, они могут погибнуть.
Отпускает цветок, гладит его крохотными пальчиками…
…а где-то за оградой в платки плюют кровью, задыхаясь от кашля.
А где-то ещё жара плывёт, расплавляя и воздух и мозги.
Разная обширность мира пульсирует в мозгу малостью известного и скудостью увиденного за жизнь.
ОТСТАВНИК И МАЛЬЧИШКИ
С мая по октябрь живёт на даче подполковник в отставке, давно разошедшийся с женой, а дети взрослые, и живут в других городах.
Дача эта связана с детскими воспоминаньями, с отцом, с матерью, и в счастье летне-солнечного, или осеннего разноцветного периода вплетаются волокна грусти – саднящие, будто стеклом утрат пересыпанные.
К отставнику ходит детвора: у него есть стол для пинг-понга, брусья, турник; он покупает молоко в ближней деревне, а в магазине – пряники, булочки, конфеты.
Утром слышится звонок у калитки, он выглядывает.
- Можно, дядь Лёш?
- А Егорка, давай, давай, конечно, можно!
И мальчишка забегает, и рвётся к брусьям: нравятся очень упражнения на них.
Потом появляется Колька – он ведёт за руку братишку, тот совсем мал.
- Посиди на скамеечке, не носись, - говорит ему Колька, наклоняясь, и рыжеватые волосы его вспыхивают на солнце. – Мы с Егором в пинг-понг будем.
- Я тоже хотю! – кричит малыш.
- Тебе рано ещё!
- Ванечка, иди пока молочка налью, - дядя Лёша улыбается мальчугану, и тот, улыбаясь в ответ, вскакивает со скамейки, бежит на веранду старой-старой, хоть и отремонтированной дачи.
Опаловая лента молока льётся в зелёную жестяную кружку, и малыш пьёт, откусывает от пряника…
Дядя Лёша достаёт пёструю книжку:
- Будем буквы учить?
- Бу..ем…
- Какие знаешь уже?
- Вот этю – И… Иан. И этю – В… Вая…
- Ах, молодчинка. А первую букву знаешь?
Сухо щёлкают мячики пинг-понга.
Димка подтягивается.
Потом у мальчишек возникает спор – кто сейчас играет.
- Проиграл – значит, всё – выбыл! – горячится Егор.
- Не ссорьтесь ребятки, - выходит дядя Лёша, отрываясь от книжки. – Успеете все поиграть.
Солнечные лучи густо напитаны детством.
Оба сына подполковника редко выбираются к нему, и делать ему, в общем, нечего – кроме возни с ребятишками. Они крутятся на его участке полдня, уносятся, иногда забегают снова, и жизнь его наполняется новыми смыслами; хотя вечерами вновь кажется – прошла она, и пусть не совсем впустую, но всё же тягостно становится, грустно.
Он выпивает тогда – понемногу, грамм по двести; выпивает под бубнёж телевизора, хмелеет быстро, ложится спать. И, вспоминая мальчишек, улыбается, засыпая.
АНДРЮША УЕХАЛ
Дом из серого кирпича – скучный, типовой; задворки метрополии, рельеф местности неровен, и дома стоят кучно – а этот, словно отбился от стада, подведён близко к разбитой пыльной дороге…
С застеклённого балкона – пожилые он и она смотрят вниз, и тётка кричит:
- Только встал что ли?
Молодой, спортивного плана парень потягивается возле чёрной иномарки…
- Ага! – Радостно кричит в ответ.
Майская суббота полнится предвкушениями.
Ходят друг к другу в гости, знают всё про всех: хотя и знать-то особо нечего: всё очевидно: достаточно взглянуть на лица; таскаются на работу, ждут выходных, бьют пьяные жён, гоняют мальцов…
А вот и мальцы крутятся на пёстрой детской площадки: выросли уже, а всё карусели, горки… Голубятни, трансформаторные будки, типовые супермаркеты…
Старые дома, облезает краска, балконы раздризганы, и того и гляди – обвалятся; а окна везде кажутся пыльными, серыми…
Поворот с асфальтового большака, мимо непонятного назначения массивных бетонных плит и дремлющих на солнце крупных бродячих собак; шиномонтаж открывает свои деловые, скучные недра; дорога катится вниз, и пересыхающая чёрная речка, длится вдоль неё; а дальше вырастают многоквартирные коробки поновее: явно улучшенной планировки, с кокетливыми балкончиками; и дворы тут почище, а детские площадки побогаче: больше хитро закрученных горок, а одна даже увенчана своеобразными островерхими крышами.
Небольшая площадь открывается, трамваи едут, машины гудят, и, если пересечёшь её – попадаешь в густой, с роскошным прудом вначале лесопарк…
Идёшь, стараясь забыть скучную окраину, и вспоминается внезапно: январский вечер, сине-чёрные, густо скрипящие и великолепно искрящиеся снега, и масляным крупным пятном жирно сверкающая, грандиозная луна висит прямо рядом с крышей высотного дома, и, отвечающий ей золотистыми огнями, кажется он чудесной фантазией…
Май завершается, у пруда сидят с удочками пожилые мужички; и дорожки лесопарка, петляя, уводят в гущь; а когда сядешь на скамейку – отдохнуть от ходьбы – взгляд заскользит по верхушкам древес, ярусами уходящих к небу, и по тропке выйдет бабушка, везя коляску, а крохотуля будет бежать рядом, сбиваясь, чуть увлекаясь в сторону.
- Андрюша, - крикнет бабушка, - пойдём к пруду, солнце моё!
И вздрогнешь, ибо твой малышок Андрюша уехал с утра с мамой на дачу.
ПАРАЛЛЕЛЬНЫЕ МИРЫ СМОТРЯТ НА ВАС
- Вот вы говорили про параллельные миры, - произнёс Никодимов, стукнув слегка вилкой по фужеру, чтобы слушали. – А я вам расскажу, что со мной раз было.
И действительно – пьяные выкрики за столом прекратились, и даже смех погас.
- Выхожу я как-то из дома, утром майским было, солнышко, тепло, и птички щебечут, выхожу, не ожидая ничего экстраординарного, даже не по делам – не надо никуда было, а просто: пройтись…
Он выходит гулять, производя самые заурядные действия: спускается на лифте, открывает почтовый ящик, достаёт рекламную газетку и прочий мусор, бросает их в большую коробку, стоящую у лестницы – по ней же спускается, открывает дверь…
Справа и слева дома привычны – многоэтажные кирпичные коробки, и тополя отливают зелёным золотом, но перед ним, Никодимовым, нет столь знакомой родной панорамы – а высятся вместо неё небоскрёбы, сверкающие, огромные, километры стекла несущие в небо, и небо само какое-то не такое: странно-сгущённое что ли…
- То есть панорама-то мне знакома, но это – Нью-Йорк, Манхеттен. И стою, поражённый, зная, что так не бывает.
Он стоял у подъезда, думая – видит ли кто-то ещё то, что видит он; он курил, не зная, сошёл ли с ума, или…
И никого – нет ни проходящих, ни соседей, чтобы спросить, сверить ощущения.
Никого нет.
Докурив, он пошёл вперёд: в неё, в эту панораму двинулся решительно, не столько желая использовать шанс бесплатно побывать в Америке, сколько стремясь проверить подлинность реальности.
И он ступил на Манхеттенский асфальт, ступил робко, думая, что тот уйдёт из-под ног, но этого не случилось, и серые, текущие асфальтовые реки приняли его; и жёлтые такси проносились мимо, и дома громоздились, как в разных фильмах.
Он обернулся: не зная, что накрыло раньше: испуг ли, ощущение непоправимости; и – входа в свой двор не обнаружил, конечно…
- Английский я, - продолжал Никодимов, плеснув в свою рюмку водки, - знаю неплохо. Документов у меня с собой, разумеется, не было, и… что оставалось делать? В Нью-Йорке раньше не бывал, и первое время шёл просто, любуясь, хотя ощущение сна, жуткого, невероятного сна преследовало и тяготило; а потом понял…
…надо выбираться – если невозможно проснуться.
Это «надо» каменно надавило на мозг; так тяжело и мощно, что подумалось: не размозжило бы.
И он искал – он искал российское посольство, консульство; он расспрашивал, как дойти, потому что доехать не мог – ибо чем бы заплатил за проезд? он блуждал переулками, улицами, проходил дворами и скверами; и жуть шла рядом с ним, ибо понимал – никому же не объяснишь случившееся…
Молчали за столом – ибо замолчал и Никодимов. Налили водки, и все выпили…
Ольга захохотала – громко и звонко.
- Ха-ха, ты думаешь, пересказав сюжетец фильма, убедишь нас в чём-то?
- Я и не знал, что есть такой фильм. А… вспомните: я отсутствовал три недели, вы ещё искали меня. Ну, летом прошлого года?
- И впрямь, - раздались голоса. – Было дело.
- Вы тогда расспрашивали, и я ответил, что всё равно не поверите.
Задумались гости, задумались…
Он метался, долго шёл, ему страшно хотелось есть…
Он добрался до посольства, он говорил, мешая русскую и английскую речь, длинно, страстно, он убеждал…
- Ха, и что же? Тебя отправили назад?
- Да. Отправили. Но мне стоило огромных усилий убедить людей из посольства в реальности происходящего. И потом…
- Что потом?
- Ладно, неважно. Совсем другая история.
О да! он не будет рассказывать о людях – холодно-расчётливых, очень деловых – о представителях разных ведомств, общавшихся с ним по поводу происшедшего, нет, не будет – тяжело всё было, муторно.
Он сам не знает, как решился поведать гостям о далёком уже, но таком болезненно-ощутимом происшествии.
- Ладно, - говорит он, наконец. – Давайте дальше пить-веселиться.
И они пьют-веселятся… пока гигантские, неизвестные, вовсе не дружественно настроенные параллельные миры обозревают их: таких малознающих, таких детей, в сущности.
ЧЁРНЫЙ МАГ И ФИЛАТЕЛИСТЫ
Червоточина чёрного мага отдаёт всемогуществом, что приедается после долгой игры с самим собой – и другими.
Тепла нет, нет состраданья, но – только манипуляции чужими сознаньями, только сгустки боли, что внедрял в иных-прочих, только подъёмы по лестницам, возле которых шебуршатся серые, страшные тени…
Много прочитано, передумано, видано, слыхано – и осмысление всего лепится в шар отрицания самого себя: и шар этот великолепен, ибо приводит к истинности.
И истинность данная есть отказ от черноты, в пользу света, отказ от не-любви в пользу любви.
Доводы очевидны, и чем дальше растёт человечество, тем оно серьёзнее прислушивается к этим доводам.
Но один чёрный маг, изменивший структуры собственного сознанья погоды не сделает, нужны усилия многих, и если нет их…
Трамваи проплывают мерно, двое идут среди прочих, разговаривают; они идут мимо пёстрых витрин, мимо промоин дворов, где детки играют на площадках…
- Твой сюжет больно неопределённый, - говорит один.
- Почему? Если разложить на кинокадры, может красиво получиться.
- Но… кто же позволит тебе? Ха-ха… Ты какое отношение имеешь к кино?
- Может, буду иметь… Ладно, давай лучше о марках.
Ибо оба они – филателисты, один при этом (есть на что жить, не надо ходить на работу) мечтает реализоваться в кино, выдумывает сюжеты…
Чёрный маг, отказавшийся от черноты, смотрит им в спину, думая, что мог бы открыть этому дорогу в кино, но плата будет столь велика…
Впрочем, вспоминает, что покончил с магическими штуками, садится в трамвай, и едет в гости, размышляя, какой бы торт купить.
БОМЖИ
Сидят на торцевой лестнице продовольственного магазина, дверь над которой вечно закрыта; сидят на скамейках возле подъездов домов, иногда, уже с утра, двое сидят на низеньком парапете, ограждающим клумбы, и пьют водку из пластиковых стаканчиков…
Грязные, немытые, со смуглыми от грязи лицами и коричневыми руками, с засаленными, пятнистыми торбами…
Лица их бородаты, часто в синяках, ибо асфальтная болезнь известна хороша, да и подраться могут – ни с того, ни с сего…
- О, Федька идёт, - машут рукой одному из. – Достал что ли?
Тот вытягивает из кармана бутылку водки, помахивает ею…
Они пьют молча, заливая себя счастьем и забвеньем, потом начинают плестись разговоры, густо пересыпанные матом, иногда смоченные пьяными слезьми.
- Я стихи в детстве писал – во!
- Ладно брехать, Андреич…
- Да не Андреич я – Толян…
- О, точно, Андреич загнулся же…
- Сти-хи-хи… - задыхается, опрокидываясь на спину патлатый, красномордый. – Где ночевать-то сёдни бум?
- А, нашёл об чём… Где придётся.
Один из них сидит с серой картонной коробкой у магазины, сыплют ему туда мелочь, иногда кидают бумажки; набрав нужную сумму, покупает водку, хлеб, пиво, идёт к остальным…
Порою под сиренью, или акациями, такими чудными в мае-июне располагаются на траве, бурчат нечто нечленораздельное, пьют опять, заливают сознанье, и без того работающее еле-еле…
Дно жизни обнажено с предельной жесткостью: страшно, дико.
Их ли судить за падение? Жизнь ли – за то, что столкнула?
- М-м-м…
- Чего ты, Вась…
- М-м-м…
Опрокидывается на спину, хрипит, глаза стекленеют.
- Помёр що ль?
- Вась, а, Вась!
- Точно – ласты склеил. Надо Скорую что ль?
- Не, бежи к Фадееву.
Один поднимается, пошатываясь, идёт в опорный пункт за участковым.
Солнце финала мая струит мёд – не предназначенный для выброшенных из жизни.