Фрагменты звёзд сыплются воспоминаньями, зыбким мерцаньем наполняя сознанья.
…выйдя из дома, рвёшь каблуками новогодний снег, или добавляешь свои следы к цепочкам, уже протянутым; сворачиваешь в соседний двор и из будки дюралево-стеклянной звонишь однокласснику.
- Поставили телефон? – интересуется.
- Нет. С улицы звоню. Пойдём пройдёмся, а?
Год назад переехали из роскошной, с огромными потолками коммуналки в центре Москвы, в отдельную квартиру, и тебя перевели в другую школу.
Сквозное одиночество, и грызущий страх: сумеешь ли натурализоваться в классе; и, подбежавший, курчавый мальчишка шутит резковато, а ты, отвечая ему также, не представляешь, что до конца школы свяжут вас нити…
Первые постновогодние дни, или за несколько дней до?
Когда гуляли после звонка того, из двора, топтали снег, обсуждали книги, ибо, как выяснилось сразу, оба были усердными читателями, правда он – с уклоном в фантастику, а ты – больше плыл по рекам классики русской.
Он жил в двадцатипятиэтажке на куриных ногах – огромном доме, сбоку казавшимся плоским – игрушка для великана, толкнёт – и развалится; и оба любили пластилин: лепили, в основном, у него целые армии, и то, что среди оных были французы двенадцатого года, едва ли как-то повлияло на дальнейшее: ибо друг школьный заболел историей Франции лет в четырнадцать, а тогда…
Оба, впрочем, рано начали писать, он – стихи, ты – рассказы.
И вот повествуешь ему об опусе своём очередном, про Герострата писал, нашёл тоже кого жалеть! Повествуешь азартно, и, кажется, весна цветёт, сидите в каком-то скверике, под сиренями…
А вот притаскиваешь ему школьные тетрадки, испещрённые мелкими буквицами – рассказ про китов, выбрасывавшихся на берег.
Ходили по букинистическим, и словно мерцали из-под толстого стекла прилавков ветхие, старые книги, экзотические бабочки поэзии и смысла; ходили, экономя даваемые родителями деньги, иногда покупали что-то…
Сыплются обломки звёзд, крошатся годы жизни…
К четырнадцати он понял, что поступать ему на истфак МГУ необходимо, он ушёл в комсомольскую работу, и, более усидчивый, чем одарённый способностями к естественным наукам, вытягивал на медаль, а ты…
Ты прогуливал школу, долго стоял у будочки часовщика, будто работа его могла объяснить загадку и тайну времени, шёл в лесопарк, глядел на ажурное древесное убранство, медленно двигался к прудам, зачехлённым пухло и надёжно.
Потом всё открылось – и что в школу не можешь ходить, и что у тебя криз пубертатного возраста; и родители смогли тогда, в условиях Союза, организовать тебе индивидуальное посещение; ты врос в домашнюю библиотеку, читал и писал, и не хотел, не хотел думать о жизни…
А друг шёл в гору, хотя перезванивались часто, по-прежнему иногда ходили гулять, и ты рассказывал о своих рассказах.
Он поступил легко, почти играючи, сдав два экзамена на отлично, а тебя устроили на работу – в библиотеку экономического вуза; компания молодых парней и девчонок, работавшая там, не интересовалась чтением, но – личной жизнью, вечеринками, кафе, выпивкой…
Казалось, невозможным, чтобы ты, интеллектуальный старичок, как называли в школе, вошёл, как свой в эту жизнь – тем не менее, через полгода так и случилось, причём заниматься атлетической гимнастикой и выпивать начал одновременно.
И другу школьному отвечал грубо по телефону, ибо возжаждал оборвать отношения – мол, к чему вся эта книжная возня, когда вот она жизнь: плещет и смеётся…
Потом получил от него письмо из армии, читал с ощущением вины, ответил подробно.
Переписка завязалась, а после того, как отслужил, встретились раз всего: пришёл в гости, просидели за разговорами часа три.
…знаешь контур его жизни, а знает ли он твой?
Зачем тогда, окунувшись в псевдожизнь – нелепую, юношескую – порвал с ним, гораздо более близким, чем все, с кем сводила судьба?
Ища расшифровку орнамента своей судьбы, мало что можешь понять, кроме тяжёлого, давящего вывода: некто, кого никогда не узнаешь, распоряжается жизнью по своему усмотрению, и так условен выбор, будто его и нет.