МАЛЬЧИК СИДИТ НА ПОЛУ
Над детской кроваткой висела карта мира, и цветные лепестки стран облетали в пёстрые мальчишеские сны.
А упиралась кровать в заколоченную дверь: устройство коммуналки хитро, коридор многоколенчат, и вот отсюда был выход в один из его сегментов: выход, закрытый за ненадобностью: а здесь была устроена выгородка для игрушек.
- Мам, - спрашивает пожилой, поседевший мальчик, - а куда вела та дверь, за моей кроватью? Зачем она была нужна?
- Какая дверь, сынок?
- Ну, у нас, на старой квартире…
- А… эта. Уж не помню. А что?
- Так. Ничего, в общем.
Вспоминаются эти первые десять лет в роскошном, старинном доме московского центра – до деталей, с тою резкостью, какую вызывают сожаления об утраченном… возможно, рае.
Как была устроена выгородка? Просто вероятно, но части двери, толсто крашеной масляной белой краской, очевидны.
Внизу были солдатики – крупные, пластмассовые, зелёного цвета. Стояли коробки с конструкторами, и помнится только один – из брёвнышек с пазами строились дома, и были очень приятны оранжевые и жёлтые, собиравшиеся из нескольких частей, крыши.
Что ещё? Машинки, вероятно, хотя в условиях Союза их было не много; наверно, самые простенькие, пластмассовые и деревянные машинки.
Книжек не было – как не вспомнить, читали вслух, или нет – сам уже начал в шесть лет.
Вход в первую комнату – чёрное, старинное, торжественное, как собор, пианино, а по другую сторону стеллажи, уходящие под четырёхметровый потолок, и книги, книги.
Массивный, квадратный стол, накрытой пёстрой, как детская поляна, клеёнкой; диван, обширный весьма, буфет - громоздкий, весь изукрашенный изящными завитками.
Вторая комната – детская кроватка, кровати родителей, два шкафа у стен. Один – тоже книжный, и стёкла его, как огромные очки, взгляд из-под которых – гипотетический, конечно, и мудр, и суров.
Мальчик сидит на полу, у кроватки, строит солдатиков, рассаживает их в грузовички, возит, убирает.
Потом он встаёт – поседевший, пожилой мальчик, он открывает заколоченную дверь, и выходит в коридор будущего – не сулящий уже ничего праздничного, как это ни печально.
Так представляет взрослый, прошедший под массивной аркой большого дома, остановившийся у окон первого этажа – остановившийся ненадолго, ибо хочется посмотреть на этого мальчика, давно ставшего им: печальным, курящим у старого дома взрослым, решившим навестить своё заурядное былое – заурядное той обыденною праздничностью детства, какую не повторить.
А ВОТ И Я!
В комнате двоюродного брата в калужской квартире играли много, вдохновенно. Самодельный секретер (отец брата, твой дядя, в далёком-далёком будущем крёстный – был рукаст) открывал великолепные недра: и выплавленный из свинца револьвер аж вываливался – и ловили его, не влезающий.
Строили солдатиков, сажали их на грузовики, и другие машинки сбивали армию, устраивая восхитительные аварии.
Огромный аквариум у стены был тоже самодельным, и толстая, разросшаяся гурами превосходила карасей, которых ловили летом, в дачном пруду…
Аквариум… хоть кораблики запускай, но не запускали, пусть были, конечно, и кораблики: и пластмассовые, покупные, и собранные из всяких подручных материалов.
Зимние каникулы длились, пролетая… Огонь снега мерцал холодно-ярко, и, слетая с гор у Оки, видели сплошную, бело-чёрную (а деревья высоки) ленту…
Для самодельного мороженого снег набирали во дворе – выбегали радостно, сгребали в бидон горстями, и получалось оно желтоватым, очень сладким, восхитительным.
…- Запомнил, как писателя зовут? – спросила, улыбаясь, тётушка.
Она часто улыбалась, шутила – добродушная, крупная, щедрая, и то, что болела много (родилась в июне сорок первого) не препятствовало солнечному оптимизму.
- Горпожакс, - ответил ты, читавший толстый детектив в чёрной обложке; читавший, не знавший тогда толком ничего о литературе, уверенный, что это, правда, такой писатель есть – Гривадий Горпожакс.
…все живы были, и каникулы пролетели, завтра уезжать, а детектив не дочитанным остался. Завтра уезжать.
Электричка бежит быстро, и всё сверкает детски-снежно, и отец, не очень любивший калужских родственников, будет расспрашивать, как съездил, как игралось…
Старая квартира – или новая уже? Та, в какую вернёшься… Новая, вероятно, хотя год не отчётлив, точно кадры на старой плёнке – пожелтевшие, будто разъеденные кислотой времени.
Горпожакс… правда, красиво звучала.
Литература войдёт в жизнь позже, обрушив реальность, или – отодвинув её на второй план. Ещё позже чередой войдут в жизнь смерти: отца, бабушки, дяди, тёти…
Вся жизнь – взрослая жизнь (о! будто можно чётко разделить, или уверенно сказать, что детство кончилось!) пройдёт без папы – он не прочитает ни одного твоего стихотворения, рассказа, сказки.
Калужские родственники будут уходить позднее, когда с головой погрузишься в сочинительство, когда… А что когда?..
Та калужская, четырёхкомнатная квартира переделывалась много раз: сначала в трёхкомнатную, с нарисованной дядей берёзовой рощей на стене, потом, когда уже жил (и живёт) брат с семьёй, в подобие студии: уютной, современной, с огромной плазмой на стене, и, как-то, навестив брата, выпивая, никак не мог понять, где окна той его, детской комнаты.
…А аквариум стоит на даче, где летние месяцы живёт второй брат, но гурами умерла.
Интересно – существует ли альтернативный рай для долго живших и так радовавших собою рыбок?
Интересно, существует ли вероятность встречи за пределом, куда отвозит лодка гроба всех, а?
…сойдёшь на калужском вокзале, полюбуешься им, напоминающим праздничный торт, и по проспекту – вниз, вниз, к Оке, переливающейся на солнце церковной парчой; перейдёшь по понтонному мосту, поднимешься по крутой горе, потом по левую руку потянутся частные дома, а справа будет огромный овраг; вступишь в дачное царство, по затравевшей тропинке добредёшь до дачи, где на застеклённой террасе будут сидеть все они – умершие, живые, и даже папа тут будет: не отношения же выяснять за пределами яви; звякнув железным запором, откроешь калитку, пересечёшь участок, и скажешь:
- А вот и я!
ОДНО ВХОДИТ В ДРУГОЕ
Белый поезд монорельсовой дороги плавно проплыл на фоне монреальского, как называли в народе, павильона ВДНХ, закрытого давным-давно, и вавилонски роскошного монумента, некогда ставшего символом Мосфильма. Обновлённые Рабочий и Колхозница отливали хладным металлом в любую погоду, и начало ноября не сулило каких-либо изменений.
Москва тут казалась переогромленной, рвущейся вверх настолько, насколько муравьиной была представлена жизнь суетящихся, идущих, бегущих, запрыгивающих в трамваи, стоящих у киосков…
И небеса – цвета извести ныне – точно призывали к чему-то, игрушечной представляя такую важную жизнь.
Ребёнка катали в поезде монорельсовой дороги, вернувшись домой, закричал:
- Па, так оттуда всё маленько видно, а!
Он восторженно, взахлёб рассказывал о крошечном пруде, людях, не больше солдатиков, машинках – почти модельках.
Отец раздевал четырёхлетнего малыша, хотя пора бы и самому, да вот, поди же…
…постой, если некий отец раздевает некоего малыша, то кто наблюдал за переогромленностью Москвы в конкретном месте, где блещут не то алюминием, не то сталью Рабочий и колхозница, где белеет мелово на фоне громоздкого с изогнутой крышей павильона поезд монорельсовой дороги, где боковина двадцатипятиэтажки на куриных ногах кажется незащищённой: мол, будет рваный порыв ветра, и рухнет?
Ну да, одно входит в другое, дуги медленно текут, плавно закругляется реальность, и воспоминанья совпадают с поездкою малыша с мамой… Малыша, теперь рвущегося к мультикам, и не желающего читать – вернее, слушать то, что ты мог бы ему прочесть.
…вспомни – старая квартира в роскошной коммуналке в центре Москвы, первый этаж, и двор на уровне глаз, и сидишь ты за столом, а рука отца лежит у тебя на плече, и отец раздражается уже на твою бестолковость – но никак, никак не складываются слова… И – вдруг пошло, полетело, понеслось…
До десяти читал неохотно, потом, когда болел, прочитал… ну, неважно что, главное – реальность ушла на второй план, и вернулась очень не скоро.
Малыш глядит мультики. Книги с полок глядят на малыша.
Поезд монорельсовой дороги везёт другого мальчишку с мамой, мальчишку, который, вполне возможно, когда-нибудь встретится с твоим.