…ЧТО САМОЕ СТРАШНОЕ
Компания, или микрогруппа, как называли между собою – несколько молодых девушек, чуть за двадцать, и таких же парней, - собиралась у одного, как правило – восемнадцатилетнего: объединённые местом работы и учёбы: но он не учился, работая в библиотеке вуза, и сильно, казалось, отличался от них – явно книжный, живущий больше мечтами, чем явью; потом стал своим, однако, был добрым, радушным…
Они шли поздним июльским вечером, выпив, купаться на пруды, в лесопарк, темневший за мостом крупным массивом, шли, шутили, и одна из девушек сошла с тротуара…
Как слоился фонарный блеск в асфальте, точно выявляя его тайные структуры!
Тот, восемнадцатилетний, испытывал постоянную грусть – от неопределённости (через много лет так будет называться одна из его книг – Неопределённость) жизни, от собственной непохожести на большинство…
Итак, одна из девушек – черноволосая, экспансивная, очень милая – сошла с тротуара, и слилось дальше в один кадр – тело её катится по асфальту, и мотоциклист в ужасе тормозит.
Хозяин квартиры ловил машину, раскинув руки крестом посреди улицы, приятель подхватил сбитую, другая девушка кричала в ужасе застывшему мотоциклисту: Мы тебя посадим…
До больницы, благо, недалеко, и первый же жигулёнок подвозил их, взлетая на горб переулка, скатываясь вниз.
- Ой, какая Дюймовочка! – воскликнула пожилая медсестра в приёмном покое.
Девушка пришла в себя, потрогала голову, волосы её были роскошны, струились мягко.
- Долго я без сознания была?
- Минут пятнадцать, - отвечал парень, державший её на руках.
Оформляли документы, появился ещё один их приятель, остававшийся дома, не пошедший на пруды – толстый, важный, преуспевавший тогда (финал восьмидесятых подёргивается ностальгической дымкой юности).
Больничная суета перешла в беспорядочное возвращение домой – всё туда же, где пили; но свет в квартире уже не казался янтарным и золотым, а грубоватым, искусственным.
Обсуждали – эмоционально, бурно.
- Говорил, не надо ходить! – шумел тот, кто преуспевал. – Вот и доходились!
- Много раз уже купались…
- Всё бывает один раз…
Они допивали вино, коньяк. Они разлеглись, где кто, спали урывками…
Утром ездили в отделение – им позвонили, вызвали, следователь был явно обрадован, что все в одном месте.
Лицо следователя напоминало огромную ложку с плохо намеченными чертами, и возиться ему было неохота, но расспрашивал, заполняли бумаги, и один из парней написал: 24. 40, имея в виду время.
- Постойте, что это за время такое? – удивился следователь.
- Ой! – воскликнул приятель, - извините.
- В общем, ничего страшного, знаете, - сказал. – Небольшое сотрясение у неё. У меня три убийства не раскрытых, так что…
Возвращались, помятые усталые…
Через день… что ли? Навещали в больнице.
Действительно, всё обошлось легко – их Дюймовочка шутила над собой, смеялась, повязку поправляла кокетливо.
…что самое страшное для того, кто стал сочинять книги – это миновавшие тридцать лет: лента, мелькнувшая мгновенно, отправившая к ранней старости, и, вспомнив эпизод, казавшийся тогда серьёзным, подумав, что никого из этих людей он не видел уже четверть века, вновь поразился громадности времени, которое удалось пережить, и ощущению его отсутствия.
ПУТИ – МИСТИЧЕСКИЙ И КОНКРЕТНЫЙ
- Из чего вообще следует, что Он – любовь?
- Как из чего? Из множества текстов…
- Постой, из однообразно-нудных писаний монахов, исключивших себя из человеческой жизни, отказавшихся ото всего, что составляет её содержание – ращение детей, созидательный труд и проч., из писания древних людей, считавших, что мозг – это кость, а Солнце вращается вокруг земли, можно делать выводы?
- Ну, во-первых, так они едва ли считали, а потом – одинокое житьё аскета – это труд, подвижничество.
- Да брось ты…
- И если не любовь – то кто же?.. Или – что же?..
- А что угодно. Жестокость, например. Всеведающий и всемогущий дух, якобы являющийся любовью, создаёт могущественного перво-ангела, про которого прекрасно знает, что тот отойдёт от творца, создаст зло, грех, подчинит ему огромное количество существ, в том числе людей, которые должны будут потом вымаливать какое-то мифическое, совсем непонятное спасение? Как это может уложиться в голове человека двадцать первого века?
- Но грех…
- Вот именно. Наблюдал за развитием маленького ребёнка? Что в него вложено? Эгоизм, обидчивость, себялюбие, агрессия – всё животное, и вложено – кем-то. Кем? Природой? Тогда мы просто класс развившихся животных, и все разговоры о Боге – вообще чушь…
Воскликнул, глядя на приятеля:
- Мне страшно за твою душу!
- Вот ещё одно – совершенно непонятное понятие. Платон так вообще её в печень поместил. Всё, что чувствуем и ощущаем, есть следствие определённой работы мозга, даже выражение – душа болит – просто сумма определённых импульсов…
- Перестань…
- Что – перестань? Ты думаешь – воцерковился, и рай у тебя в кармане? Как ты его представляешь – этот рай…
Идут дальше молча – раздражённые оба, раздосадованные.
Мистический путь, за которым наблюдают из библиотеки всеобщности толстенные тома богословия и внушительные научные трактаты, имеет вполне конкретное земное воплощение: по скверу, мимо станции метро, что выплёвывает людской фарш с тотальным техническим равнодушием, мимо детских площадок, откуда доносится серебристый смех; и храм на холме, встающий торжественно-важно, не учитывается изгибом сегодняшнего пути.
Один из одноклассников – стал церковным, говорил про свет, отчётливо ощущаемый им; второй – и вообще скептик, не делился ни с кем, что Бог для него – само понятье – истовая мука: и предположить возникновение организма такой сложности, как Вселенная без разумного управления этим возникновением невозможно, и принять, зная человеческую историю, и массу конкретных судеб, никак нельзя.
Второй говорит резко:
- С тобой теперь невозможно говорить. Всё к церкви сводишь. Нелепо.
- Думаешь, твоё блуждание в потёмках лучше?
- Ха, опиши-ка мне физическую природу света, который ты якобы ощутил.
- Ни одна наука пока не опишет. Дело будущего.
Мимо проносится малыш на самокате, за ним мчится не то пожилой отец, не то молодой дедушка.
Приятели огибают здание института, где один из них проработал более 30 лет, и прощаются в начале небольшого бульвара.
- Ладно, ты всё же звони, - говорит воцерковлённый.
- Посмотрим, - улыбается другой.
Городская плазма бурлит вокруг, переливается движением машин, играет огнями смыслов – житейских, банальных, и таких необходимых людям.
БЫЛ ТОТ ЖЕ ДЕНЬ…
Камешек не заметил, - ибо шёл, погружённый в себя, пожилой, не слишком довольный жизнью, и – шлёпнулся, растянулся неудачно, ударился головой.
В багровую гущу на миг погрузилось сознанье, выплыло снова, нечто мелькнуло золотистым, и всё стало обычным; но вернулся домой, пошатываясь, и к шишке прикладывал лёд из холодильника.
Не смог ночью заснуть – ощущения странными были: будто плывёшь на неожиданных волнах… не то действительности, не то мечты, и когда отпустило они – эти ощущения – он физически почувствовал, как поднимается по сияющей мрамором лестнице, в начале которой были золотые львы, а на вершине – павлины, чьи хвосты символизировали царствие небесное. Его ждали в обширной комнате красивого дома на богословский диспут, хотя никогда в жизни не интересовался теологией. Он спорил: термины отскакивали от зубов; он наблюдал себя со стороны – одетого в длинные, не привычные одежды, с подъятой рукой, легко щеголяющего сложнейшими фразами, которые ничего не значили в этой жизни, но многое – в той.
Изумрудно мерцавший голос раздался: Нравится ли тебе сон? И вот опять пошли волны, тугие и славные, волны, вынесшие к гигантским массивным воротам с изображениями пятиногих быков; и шёл он в толпе, шёл, и все мужчины были брадаты; а дворец, поднимавшийся в центре города, громоздился в полнеба.
Утром – не то проснувшись, не то отойдя от видений – человек пил кофе, ел сочник – как обычно; но на улице, когда шёл в магазин, за мужчиной, идущим навстречу, увидел серую тень, обременённую багровой мутью внутри.
Он остановил человека, сказал: Если вы поругаетесь с женой и выскочите сегодня на улицу, вас собьёт машина.
Человек отшатнулся от него, как от сумасшедшего, и двинулся дальше, и сероватая тень с багровой начинкой шла за ним.
В магазине над головой кассирши мерцали острые звёзды: мысли её были о том, как ловчее отобрать квартиру свекрови.
Возле многих людей сыпались не замечаемые ими иглы, или плыли коричневые, мутные сгустки, и ничего, ничего светлого не виделось… Он понимал сущность игл, сгустков, колючих звёзд: отобрать, победить, нажить, переспать, обмануть…
Он расплатился за хлеб, картошку, огурцы, вышел на улицу…
Здесь стало легче – иногда мерцало золотисто, легко: мысли о детях, и – редко-редко – об истории, творчестве, сущности бытия.
…человек, яро хлопнув дверью, выскочил в переулок, плюнув на красный, рванул вперёд, и…
Он узнал того, за которым шла серая тень с багровым сгустком внутри – удар разнёсся сильно, машина затормозила криво, отлетевшие башмаки вызвали ужас, и крики рвались в небо вокруг.
Он стоял, глядя ошалело.
Пошёл домой.
Хотел, было, готовить еду, но – пошло опять, наползая кругами, пружиня, играя: волны, сгустки, потоки…
…иезуиты объясняли ему, что цель ордена – поставить под контроль историческое становление общества, человеческого множества, а внешняя цель – распространение католического варианта вероисповедания на возможно большие территории – просто ширма.
Он был одним из них – из аристократической семьи, привилегирован, но вступал в орден, готовый к бремени долгого труда, подчинения, учения.
В дверь позвонили.
В этой реальности он открыл её, и увидел на пороге легко, не по-осеннему одетого, досиня выбритого, худого человека.
- Здравствуйте. Разрешите пройти?
- Пожалуй. Хоть мы явно не знакомы, но я последнее время ничему не удивляюсь.
- И правильно. – Человек вошёл.
Сидели на кухне, от чая, кофе, какой бы то ни было еды и тем более выпивки, пришедший отказался.
- Вторично, - коротко бросил он. – Итак, огни, зажегшиеся в вашем сознанье, позволяют вам видеть беду, мысли, прошлые жизни – да?
- Вы не хотите представиться?
- Это тоже не важно. Зовите меня седьмой. В той системе, какую я представляю, мы обращаемся друг к другу по номерам, символизирующим суть, или знаем друг друга под псевдонимами, выражающими общие принципы.
- И какой номер будет у меня?
- Естественно – первый. Но здесь – в смысле начальный. Итак, вы видите конкретно: беду, мысли, прошлые жизни.
- Судя по всему – да. Но… как вы узнали?
- Подобного рода новообретённые возможности проявляются на наших экранах. Они похожи на компьютерные, хотя работают от энергии мысли. Вы узнаете это со временем.
- Я всё же выпью кофе, пожалуй.
- Пейте. Вы готовы присоединиться к нам, чтобы учиться владеть тайными энергиями, чтобы прибавить себя к сумме людской, что готовит будущее, сообразуя его с прошлым, к тем, кто…
Снова всё закачалось, поплыло… Волны густели, он не представлял, куда они его вынесут, не знал, как избавиться от чего-то, и не понимал – пил ли он кофе, говорил ли с неожиданным человеком, пришедшим к нему?
Потом… он обнаружил себя, сидящим на кухне, и трущим шишку тающей льдинкой из холодильника.
Был тот же день, когда он растянулся на улице.
НЕ ТОЛЬКО О ХОМЯКАХ
Вуз ремонтировали глобально – летом началось, библиотеку перевели в то крыло, где раньше располагалась… столовая что ли? он – единственный сотрудник мужчина, таскавший книги целыми днями, не знал толком: вёл туда крытый навес, такие строят на улице, когда ведутся ремонтные работы; и теперь на службу приходилось идти изгибисто, что было странно… Фонд расположился неудобно, но помещение для сотрудников оказалось обширным, даже ковёр постелили.
- Это временно, - говорила заведующая. – На год, на два. – И потом, глядя на него: единственного сотрудника мужчину: Нас с тобой тут уже не будет!
Она собиралась на пенсию, а он печатался, но изменений в жизни не ждал от своего сочинительства.
Новая молодая сотрудница – весёлая и шумная – спросила, не возражает ли он, если клетку с хомяком она поставит у него на столе: своего ей не досталась.
- Ради бога, - отвечал. – Я люблю всякую живность.
- Хомяк был?
- Собака сейчас. В детстве хомяки были.
- Я его вечером заберу.
Хомяк забавно возился в бумажках.
- Ага. Давай.
Днём они закрыли библиотеку, якобы на санитарный день, а на самом деле на сороковины… Прошлая заведующая умерла в 39.
Они собрались в круглой, промежуточной комнате, между дверьми, и круглый же стол накрывали женщины, принося из столовой пироги, выпечку, нарезку, бутылки были куплены заранее, и ещё люди пришли: молодую, весёлую, неожиданно ушедшую любили многие…
Опьянев, он – тот самый пишущий сотрудник – вспоминал нити – разнообразные, связывавшие их, где взаимная симпатия не переросла в отношения, что было вполне возможным, даже желанным для него …
…сидят на скамейке бульвара, - и тогда, в конце Советской эпохи, баночное германское пиво было редкостью, а он мог достать, мама работала в торговой палате; женщина любила пиво, любила смеяться; летом любили ходить купаться на ближние пруды в лесопарк, даже, бывало, в обеденный перерыв успевали. С ней не ассоциировалась смерть.
Молодая новая сотрудница с клеткой, в какой хомяк, навозившись, замер, прошла через комнату, где поминали, попрощалась: устроилась на работу после, и не представляла, естественно, какою памятью насыщены сороковины.
…а через два года был опять переезд, и снова приходилось таскать книги в помещение, отремонтированное, представленное с шиком и лоском: вуз процветал.
Ещё через десять лет умерла пожилая заведующая: на подмосковном кладбище сосны рвались в небо, точно указуя вектор душам, и люди расходились тропками между могил…
Сам уволился со службы через пятнадцать лет после того переезда, а сколько лет прошло с тех пор, как в детстве мама подарила хомячка – не вспомнишь при всём желании.
ПЕРЬЯ НЕВЕДОМОЙ ПТИЦЫ
Автобус, везущий одинаково одетую команду, стоит на светофоре – большой, как слон среди более мелких технических животных.
Спортивная команда, или торговая – на выставку какую-то едут – не понять, быстро переходя асфальтовый перешеек.
Советское здание школы громоздится впереди, и стадион обширен за недавно окрашенной решёткой…
Повороты и переулки, суммы дворов, созидающих особую, вполне домашнюю жизнь, чья камерность будто отъединена от огромности мира.
На ступенях учреждения молодая полная женщина отдаёт пожилому мужчине конверт.
- Держи, распечатала.
- Ага. Спасибо.
- У меня с мамой проблемы – с кардиологией. Врачи обнаглели, говорят - сами приводите.
- Ты отгулы взять не можешь? Или так договориться…
- Да вот, надо… сегодня. Врачи теперь только за деньги шевелятся.
- Да. Малыша в платную водили, так там всё сверкает – и улыбками, и блеском… всего.
- Понятно. Ладно.
- Ну, спасибо ещё раз. Пока.
- Давай.
Она проходит колонны, скрывается за массивной дверью, а он, проработавший тут около тридцати лет, пересекает асфальтовый большак, ныряет в очередное отслоение двора.
Тут поворот ведёт мимо ограды кладбища – низкой, так что видно теснение крестов, могильных оград, а церковь красная, пятиглавая громоздится в полнеба.
Пожилой человек несёт пакет с распечатанной газетой, за которой далеко ехать, а в номере – его статьи.
Женщина, возвратившись за компьютер, мельком вспоминает эпизоды, связанные с ним, и погружается в массу работы.
Масса всего – и нависающего над нами, и копящегося в нас – поразила бы каждого, коль захотел бы задуматься.
- Рановато пить…
- А, брось! Помнишь, как раньше…
- Ха. Слушай, нам уже по полтиннику почти!
- Так ещё не полтинник! За это и выпьем.
И заказывает графин водки, две кружки пива, всякой снеди на закуску.
Кафе уютно, но вечером приятнее – огни, музыка играет; фигурка толстого, доброжелательного улыбающегося повара перед дверью нравится многим.
Автобус везёт команду, и любую игру можно представить, как чей-то восторг и чью-то яму. Что вы предпочтёте? Метафизика проигрыша понятна немногим, и не желанна никому.
Вечереет, скоро в кафе зажгутся огоньки, и пить станет веселее – или просто повеселеют люди от выпитого.
Пожилой человек вернулся домой, убрал распечатку в шкаф, представляющий личный архив – годы трудов и надежд, большей частью не подтвердившихся, плотно спрессованы в нём.
Женщина, оторвавшись от монитора, говорит с матерью по мобильному, написав час назад заявление на отгулы.
Вечереет.
Осень.
Скоро рано будет темнеть, но разноцветные листья напомнят мальчишке перья неведомой птицы, какую он обязательно увидит когда-нибудь.
ЛИСТЬЯ ПЯТИДЕСЯТИ ЛЕТ
- Надежда Васильевна, смотрите, какие я набрал!
- Чудесно, Ванечка.
- Надежда Васильна, у меня целый букет!
Девочка в синем пальтишке и белом беретике, загребая листья бульвара красными ботиночками, подбегает к учительнице.
- Прекрасно, Оленька.
Она глядит на ребят, разбредающихся по дорожкам бульвара.
- Ребятки, ребятки, - кричит. – Осторожней, далеко не уходит.
Бульвар за чугунной оградой, и бронзовый, сидящий на постаменте человек глядит на первоклассников равнодушно.
Узнаёшь себя среди ребятишек? Вон в белом пальто… пальтишке, конечно, шапочке красной, синих брючках, серых ботиночках…
Листья в прожилках напоминают карту, висящую над твоей кроватью в огромной коммуналке в центре Москвы, где живёшь с молодыми мамой и папой.
Ты подбираешь листья, рассматриваешь на свет, и кажется, вспыхивают они, играют огоньками.
Это Африка, или…
- Надежда Васильевна, это перья неведомой птицы, да?
- Что ты, Сашенька, это просто листья.
Она не видит, не хочет видеть.
Ладно, придётся рассказать папе, он поймёт.
Но из школы всегда забирает мама, вы едете на троллейбусе, он медленно и серьёзно везёт вдоль важных домов к огромному вашему, а потом…
А не вспомнишь, как проходило возвращение домой – обедал, наверно, делал уроки – или не задавали их в первом классе? – бежал гулять, кружился на каруселях.
Пройди по бульвару – какой памятник стоял тогда? После поставили ещё два, а тогда…
Подбери листья – осенние листья своих пятидесяти лет, составь букет из них, полюбуйся прожилками…
КТО-ТО СНИМАЕТ КИНО…
Шестилетний сын, болтая ножками, сидит на стуле, а отец, склоняясь над ним, объясняет, как буквы складываются в слова.
Сказка про чёрную курицу раскрыта на странице с картинкой, но слова никак не хотят получаться у сына. Отец раздражается, рука его тяжело лежит на мальчишкином плече…
Шум из коридора характерен – катится на велосипеде четырёхлетний соседский сынок.
- Ты старше уже, - говорит отец. – Тебе надо выучиться читать.
Длинное слово изгибается точно гусеница, и сын, наконец, прочитывает его. Потом ещё и ещё.
Он радуется – радостью наполняя сердце отца, и когда спрашивает, можно ли пойти к дядя Косте, отец отвечает согласием.
Лестница высока, поскольку дом огромен, ступени пыльные, серые, и дядя Костя открывает быстро дверь, спрашивает:
- Ну, что у тебя интересного?
- Читать научился.
- Как? Хорошо уже.
- Немножко, чуть-чуть… Я пошурую, можно?
- Конечно, давай.
Мальчишка идёт к пузатому комоду, выдвигает ящик, наполненный часовыми и прочими механизмами, ибо хозяин комнаты часовщик.
Мальчишка глядит заворожённо на шестерёнки, странные колесатые детали, крохотные, блестящие камушки; он перебирает богатство, сжимая и отпуская пружинки, вертя маленькие рычажки…
…за стеной старая болгарка, дочь революционера, давным-давно живущая в Союзе, повествует племяннице, зашедшей навестить, ветхую и надоевшую ей историю.
Племянница зевает украдкой, думая, не пора предложить попить чаю – а коммунальные кухни огромны, ибо всё в доме велико, пространно, обширно, и потолки в комнатах четырёхметровые.
- Не надоел вам? – мать мальчишки, шурующего в ящике комода, заходит к часовщику.
- Да нет, что ты. Пусть…
Часовщик сидит за столом, и, вставив в глаз лупу, ковыряет внутренность часов.
- Я ещё посижу, ма?
- Ладно, если дядя Костя не возражает.
…двое спорят за бутылкой.
Слова «метафизика» и «трансцендентно» мелькают в споре, и соседу-работяге кажется, что это особая, высшего пилотажа матерщина.
Он знает, если зайти, нальют похмелиться, но – нельзя, на службу в вечернюю смену топать.
…кадры мелькают, проносятся, кто-то снимает кино…
Из Школы рабочей молодёжи, соседствующей с домом, вываливаются взрослые, наслушавшиеся всякой всячины из мира биологии и географии.
Фонари горят. Из булочной выходят жильцы, сворачивают во дворы, входят в подъезды.
Дом загорается многооконно – и плыть ему неподвижным кораблём по морю ночи – обычной ночи, в которой может промелькнуть и 30 лет, и вечность, но… не промелькнут, и мальчишка уляжется спать, как обычно в девять под географической картой, висевшей над его кроватью десять лет, и проснётся в завтрашнем дне – чтобы вспоминать его через сорок лет, вспоминать, не понимая, где же детство?
ВЕТЕР ГНАЛ…
Территория больницы была обширна, покрытые сочной травою августа пространства вздымались, перерезанные дорожками, и вновь опускались к новым корпусам, и идущие никак не могли понять, где находится морг.
У пожилой, не приятной тётки с лицом пастозным, причём щёки напоминали два обмылка, спросили, и, вскочив, точно отшатнулась:
- Ещё бы лет двадцать не знать!
- Не знайте полвека, просто нам на похороны… - нелепо ответил наиболее обаятельный из них.
Когда нашли, одного поразило обилие различных групп: похороны шли конвейером, и перед ними были одетые в оранжевые хламиды кришнаиты.
…рассказывал приятель за рюмкой:
- Ночью возвращался, и не поддат, не-а, не подумай… Сошёл с трамвая, а ты знаешь дворы у меня там запутанные, тёмные, не дворы вообще, а провалы… Ну, топаю себе, позёвывая, и вдруг… сначала точно тень мелькнула, показалось, и – под фонарём старуха, свет лицо её выхватил: вместо глаз чернота, щель рта раззявлена, щёки мукой белеют… Знаешь, мне никогда так жутко не было, будто смерть увидал.
Представил: улица освещённая, полупустое нутро трамвая, и – вход в каменные дебри, где фонари – редкость, где споткнуться на ровном месте проще, чем припомнить сегодняшнее утро, и кубы и параллелепипеды домов темны уже, и вот, под фонарём…
Дуги воспоминаний изгибаются причудливо, касаясь концами смерти, если возраст весом, как платина, не имея, при этом, её драгоценных свойств.
Около чьего подъезда он – малышок – собирает листья?
Охапки их, вороха, цветных, точно светящихся изнутри рассыпаются, вылетают из рук, давая терпкое ощущение счастье, он смеётся, набирает снова и снова, и какая-то молодая женщина рядом с ним…
Родители были в гостях, а он гулял… Но с кем?
Чья эта жизнь, чуть коснувшаяся его?
Гривы тополей раскачиваются в окне, их беспокоит ветер: он не слишком жесток, ибо в конце сентября не особенно терзает листву, и остаётся её достаточно.
Ветер не раз касался твоей судьбы – лёгкий и резкий, холодный и тёплый, порывистый, плавный; он гнал твои дни по асфальту реальности, как гонит опавшие листья, что шуршат слегка, подчинённые ему, не могут подняться в воздух, не в силах остановиться…
Ветер гнал…
О ФУТБОЛЕ И ПРОЧЕМ…
Шутил с женой, говоря:
- Вот, нашли бы сад для поэтов-неудачников, я бы походил туда!
- Подумайте, - отвечала жена, - там ведь кроме манной каши уху дают, а она с жареным луком, вы не едите – гундёж поднимете. И спать после обеда всех вместе кладут, а вы днём один спите. Детский сад – шаг ответственный.
Смеялись, давно называли друг друга на вы.
Он ребёнком чувствовал себя, потому рассказик – грустный и лёгкий – о детском садике для поэтов сочинился естественно, спонтанно.
…шёл забирать малыша; пестро одетые, сгрудились детки у песочницы, вокруг воспитательницы, рассказывавшей им что-то, и его малыш, с пластмассовым самосвалом в руке, закричал: Не хочу домой.
- Ну ладно. – Спросил воспитательницу: До без пятнадцати шесть гулять будете?
- Где-то так, - ответила.
Территория сада разбиты на сегменты – каждая группа гуляет в своём, а перед садом – небольшое футбольное поле с воротами, и мальчик подошедший к нему, седобородому мужчине, спросил:
- Дядя, не поиграете со мной в футбол?
- Давай, - согласился.
- Вы на ворота становитесь, я буду бить вам, а вы – мне.
И – начали. Мячик упруго чмокал, мальчишка, если не удавалось отбить его, считал, что ему забили гол, а взрослый специально пропускал в свои ворота.
Крохотная девочка, какую мальчик называл Юлей, вмещалась – тоже хотелось побегать за мячом.
- Юля, лови, - кричал мальчишка, и крохотуля бежала к горке, если туда отлетал мяч.
И вот - сынок заметил. Он оставил игрушку, и, выбравшись из песочницы, вклинился в игру, он бегал вёртко, сам хотел гонять мяч, потом расстроился, слёзы потекли.
- Что? что такое, малыш?
- Дедушка, дедушка, а как вас зовут? – закричал парнишка, предложивший играть в футбол.
- Сашей зови, - отозвался поздний отец, привыкший к званию дедушки.
Он поднял малыша:
- Я гол хоел, сам… подём домой…
- Мы пошли, - крикнул воспитательнице.
- Хорошо, - отозвалась. И добавила: Это вы с моим младшим играли.
Малыш катил на самокате, а отец, поспевая за ним, писал одновременно жене эсэмэс: "Почти обрёл сад для поэтов. Играли в футбол".
Потом, забежав домой, они взяли мяч, и отправились гулять-играть дальше…
И, кстати, уже среди загорающихся фонарей и муаровых московских сумерек, встретили девочку (с мамой, конечно), с какой малыш ходил в сад кратковременного пребывания, играли ещё час…
БЛЕСК КРОХОТНОЙ КАПЛИ
Собирать осеннюю золотую, ржавую, багровую, в прожилках, напоминающую куски географической карты листву на бульваре в первом классе, лежать в больнице, будучи седобородым, вспоминая, как собирал листву, как отец учил читать, и рука его лежала на плече, и знакомые буковки никак не желали складываться в такие разные слова…
Медленно плыть на колесе обозрения, видеть, как городские подробности превращаются в модели самих же себя, или в игрушки гиганта; глядеть из окна больницы вечером на ступенчатую сумму крыш и промоины переулков, освещённые фонарями – этими шарами перспективы; выйти в больничный коридор, идти по нему до лестницы, спуск по которой долог, но выводит – как вознаграждение получить – в чудный скверик, где туго оформленные каштаны, точно сделаны из яшмы; страдать у чёрной, в меловых разводах школьной доски, зная, что ничего не выучил, понимая, что алгебра сильнее твоей памяти и возможностей понимания, замирая, вновь услышать свою фамилию в чёрных списках ненавистной математички; встречаться с англичанкой, будучи взрослым, уже выпустившим первую книгу, и - пришёл подарить, и - узнать о смерти колоритнейшего словесника…
На пути домой вспомнится смутно, тяжело: жар болезни, томящий ребёнка ночью, багрово-страшный, ало-коричневый, из которого выходит понимание конечномерности, ужас смерти – где же буду я, когда меня не будет? Или отсутствие равно кратковременности присутствия в мире? штудировать всю жизнь тему смерти, интересоваться ею, как другою страной, зная, что билета не купить – а визу выписывает неизвестное ведомство; возвращаться из атлетического клуба – юностью проходя, как улицами в листве осенней, или ими, как юностью, чувствовать блаженную усталость тела, и грусть – свинцовую, страшную, лёгкую, приятную грусть восемнадцати лет, когда неопределённое марево дальнейшей жизни может обернуться и счастьем, и катастрофой…
Так что же, в конце концов, – всё собрано в единственной капли, чей объём не измерить, и от ребёнка, впервые осознавшего реальность смерти до седобородого, уставшего человека, лежавшего в больнице, только и был, что мимолётный блеск крохотной капли?
ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНЫЙ ДЕТСКИЙ САД
- Я потерял, Таисья Ивановна!
- И я, Марья Павловна!
- И я!
- Что потерял, Коленька?
- Что, Петя?
- Смысл жизни, существования моего!
Маленький был, блестящий, родной, у каждого – свой, индивидуальный, но всё – такие похожие.
…сын хлопнул дверью, обвинил в безденежье, заорал, что, коли нет денег, рожать нечего было, теперь майся ему…
Три года, как в русло расплавленным металлом страсти и мысли, влитые в сочинение романа; три года аскетизма, нерегулярного питания, взвихрённых ночей; долгая правка, посаженное зренье, штормовое упорство.
Никто нигде не напечатал. И своих денег издать нет.
Пять лет учёбы – цифры, формулы, графики, теоремы; работа в институте, который развалился, как намокший ломоть хлеба, мытарства, попытка – от нелепой всеобщности – торговать, окончившаяся окончательным разорением.
Из заоблачности глядят воспитательницы детского сада.
- Не плачь, Коленька, ну потерпи немножко, или – так, попиши для себя. Вот водичку и хлебушек будем в полдник кушать.
Лицо её расплывается, превращается в неопределённую маску, и слышится бормотание о церковной милости, о благодати, подаваемой в церковках, где попы жирны, как ходячие горы сала, а кресты на их животах посверкивают, как счастье.
- Не плачь, Петенька, придумается, как жить, ничего, что денежек нет, на ужин – помечтаем…
- Не плачь, Васенька, одумается сынок, вернётся…
Горы книжонок, набитых эзотерическими бреднями и сказками о многомерной медицине; тьма шарлатанских контор, где шары поблёскивают, свечи горят, с потолка низвергаются букеты сушёных трав, а глаза гадалки мерцают таинственно…
Всё это в пределах одного, экспериментального детского сада: не заметили?
Расфранчённый Толенька приезжает на новенькой машинке: его благословили удача, хитрость, умение очутиться в определённом месте: Толенька оказался возле нефтяной трубы, или ловко продавал недвижимость в Америке.
Воспитательницы хвалят мальчишку, гладят по головке, приводят в пример, дают ему шоколадки.
Укоряют других – А ты всё, Машенька, в куклы играешь: разве педагогика это дело? Только торговля, только спекуляция!
- А ты, Женечка, всё стишками балуешься, выдумываешь, что слышишь нечто такое… голоса там всякие…
Ладно. Кое-как большинство пока с пищей и напитками, ибо для плоти главное – есть и пить.
Вы не заметили? Ведь всю жизнь можно прожить без религии, физики, поэзии, химии, живописи, музыки, нумизматики – без чего угодно – но без еды всякий ребёнок живёт дней сорок, а без воды – неделю.
Вот и тащат воспитательницы-судьбы кому хлебца, кому гуся жареного, а что не равны по калорийности штуки эти: так что ж… неравенство – основной принцип детского сада: оно якобы кого-то чему-то научит: церковники погудят о неизъяснимости воли кого-то, незримого, а экономисты создадут концепции – столь же сложные, сколь и лживые (есть ведь науки, изучающие свойства мира: математика, или химия, а есть – работающие с продуктами человеческой жизнедеятельности, да так, чтобы оправдать очевидную перекошенность оной).
Вот детки собрались, обмундировались, вооружились: Пашенька вопит, что надо соседнему саду дать раза! И все слушают, ибо за Пашенькой тащится целый ряд вопящих деток: кто с телевизором, кто с радиоприёмником, а иные и с интернетом, и всё, используя шумелки свои, подтверждают: прав Павлик.
А что поотрывает тысячи, десятки тысяч голов и ручек – ничего, на то и детки, чтобы глупо шалить.
Миллиончики даже погибнуть могут, - и ладно, процесс бесконечен, новые детки появятся…
Воспитательницы, седея головами, вырастают, растворяются в небесах, ; потом опускаются, делаются ниже, являясь в детских кошмарах, выкрикивают нечто злое, хватаются за палки, гладят по головкам; детки вскакивают, отрываясь ото снов, начинают суетиться…
И надо всем - гипотеза царящего, управляющего, единого: не доказуемая, не проверяемая…
Помилуйте, разве деток воспитывают палочными ударами, или отсечением голов?
Да вот - всю историю зачем-то воспитывают. Всю-всю.
И чуть-чуть меняется садик, становится комфортнее, детки читают побольше, даже делятся иногда чем-то с другими.
Но – это так, чуть-чуть, а суть всё та же – эгоистичная, алчная, тёмная, как ток крови в глубинных пластах плоти каждого бедного-бедного ребёнка…