1
Провинциальное кладбище; невысокие, массивные, синевато-белого оттенка стены, из-за которых видны кресты, жёлтый взмыв церкви, цветочный базар перед входом – а цветы всё искусственные, неестественность которых как-то особенно очевидна в сопоставлении с живой смертью родного, отпеваемого сейчас.
- А Гена любил искусственные цветы?
- Ты что, ненавидел?!
Два двоюродных брата (а в пластиковой сумке бутылка, одноразовые стаканчики, бутерброды) заходят…
- Стой, через ворота – рано ещё! – шутит старший.
Младший с наигранным безразличием проходит. В мозгу его вьётся багрово-алой лентой: ночь, болел, температура под сорок, а было… лет десять-одиннадцать, и – потекло, качаясь шарами, лопаясь ужасом: где же буду, когда меня не будет, а? Ответьте? Немота черной ночи, совмещаясь с тяжёлым жаром, качала над бездной, не отпускала)…
- Отец, я тебе уважаю, конечно, но ты бы не пил! – двоюродный старший возвышается плоской вертикалью над сидящим у креста нищим, кинув в его кепку сотню, говорит… Ну – приведённое выше.
Они идут по главной аллее – достаточно узка, учитывая количество захоронений и возраст кладбища…
- Слушай, - спрашивает младший, - а ты не знаешь вообще, сколько Пятницкому лет?
- Не-а. Вот смотри.
Они останавливаются, и взгляд младшего следует за протянутым указательно перстом старшего: и надпись на старом, сером, могильном, почему-то не обомшевшем камне речёт о жизни и смерти купца первой гильдии таком-то…
- Лет сто пятьдесят, двести, - говорит задумчиво младший.
Он вспоминает, как однажды, идя от приятеля, где поддали, но ему, возвращавшемуся к жене (гостил в провинции, жили в Москве) показалось мало, взял ещё чекушку, и пошёл… бродить по кладбищу, где, помимо посещения родных могил, жадно вглядывался в иные, ища чего-то… кода всеобщности что ли? Старый русский философ Фёдоров встаёт с сундука, таинственно подмигивая…
- Слушай, а я один раз тут захоронение видел – Акулина Павлиновна… Вот жалко не запомнил где…
Они сворачивают в одно из ответвлений, идут между ржавых и покрашенных оград, отгибают нижние ветки высоких деревьев, задевают о…
- Сюда? Забываю…
- Сюда, сюда.
На гранитной плите – очень знакомое, очень непохожее, бородатое лицо: отец старшего, дядя-крёстный младшего.
…гудело в пустотелом соборе, текло, и крестивший его отец Михаил могутен телом был, будто изъят из Лескова, и старушка, напоминавшая увеличенного сверчка, читала Верую… Крёстный давно в земле.
Достают водку, разливают по стаканчикам, закусывают бутербродами.
Чисто, ухожено.
- Бабе Гале будем сигареты оставлять?
- А то?
Крёстный лежит рядом с матерью, как хотел, и ещё…
- Я, - говорит младший, - никогда не мог разобраться в этой вашей связи с Бенкендорфами.
- И сам путаюсь, - отвечает старший. – Но альбомы помнишь?
- А то!
Дядя был из того рода, а мать его, для младшего – баба Галя, связана была с ними теснее, а история про какую-то представительницу рода, кричавшую на старости лет домашним: "Позовите Вронского! Я ему скажу, чтоб перестал издеваться над Анной!" Связывается в сознанье с третьей плитой на одном участке…
А альбомы… это дагеротипы были, и невозможно теперь представить таких роскошно-властных старух, утончённых военных, очаровательных гимназисток: код рода потерян; многое в ветвлении родов прервано было.
Они выбираются – братья, чуть охмелевшие, отданные – в силу возраста – на растерзание воспоминаниям.
Они выдёргивают, как куски пакли, из памяти то те, то эти моменты, перебивая друг друга: "А вот помнишь!" – "Ага, а ты…"
Они сворачивают потом, долго петляют зигзагами сложного, загромождённого кладбищенского пути, выходят к участку, где лежат – мама одного и тётя другого, бабушка их, старший дядя, какого не мог знать младший брат…
Он вглядывается в фотографию молодой бабушки, думая, хотя мысли проходят, как сквозь вату, сквозь опьянение, что ни один человек уже не помнит её такой; они пьют опять, и потом пойдут, одержимые сладостью воспоминаний – ставшими таковыми от дозы водки – к могиле певицы: некогда знаменитой, лучшей Аиды 30-ых годов, родившейся в Калуге, певшей в Большом, похороненной в Калуге; они будут припоминать родство, и младший в который раз расскажет, что назван в честь неё – тёти Саши; они, сложно и примитивно соприкасаясь со смертью, с миром мёртвых – пусть это вершина айсберга всего лишь: Пятницкое кладбище в Калуге – ощутят своё всеединство со всем жившим, ушедшим, живым…
И то, что потом пойдут ко старшему и напьются у него, читая стихи и путаясь в воспоминаниях, может быть, и не особенно важно.
2
- Кто лучше Валентина расскажет в музее нашем Краеведческом, о Калуге, а?
Старший брат вёл за руку младшего сынка, а младший брат, покуривая, думал, что он прав, вспоминая, вернее – держа в голове, жёстко, будто клещи какие в мозгу работали, картины похорон своего крёстного: отца старшего брата.
Они свернули в проулок, прошли мимо церкви, где в советские времена был кинотеатр «Пионер», и сколько всего счастливого там посмотрелось! - вышли к роскошным, старинным Торговым рядам, обогнули, прошли насквозь сквериком, двинулись по вибрирующему Каменному мосту, овраг под которым гляделся так, будто изъят из Библии… Из недр грандиозного текста…
Валентин – друг отца и дяди – старик, тихий калужский философ, каменно-мудрый, внешне всегда спокойный – ждал их у входа в музей: в роскошном особняке помещался…
Поздоровались, Валентин, используя шуточный тон, приветствовал мальчишку…
Итак, вход…
Это действительно – роскошный барский дом, где звучали балы и сверкали паркеты, они сверкают и сейчас – сложные, наборные, покрытые янтарём лака; но пока эти трое идут нижними ярусами музея, где даны модели и макеты животных, птиц… И младший брат особенно сосредотачивается на разрезе гнезда гадюки, затянутом пластиком, естественно: кажется страшным.
Ему хочется сказать, что змеи, которых боятся всех, включая тех, кто их изучают, очень интересовали его, ибо он прочитал, что они, имея яд, нейтрализуют, таким образом, метафизический яд человека – злобу, зависть, и проч. – но он не говорит ничего, идя за остальными.
Говорит в основном отец, старший брат, ибо Валентин тихо, просто, иногда вставляет слово; проходят они залом, где наборный паркет блестит, а старинные пистолеты под стеклом выглядят одновременно устрашающе и роскошно, они видят знамёна, и читают документы; и с потолка низвергаются символы ушедших родов…
Они выходят из музея – нагруженные каждый своим, и только мальчишка – крохотный, четырёхлетний ребёнок улыбается счастливо, - они вновь совершают сложный, переулочный путь, и, проходя мимо церкви, и тут старший двоюродный говорит:
- Тут тир, вроде, должен был быть, а?
Они находят его – он в крипте церкви ещё не возвращённой, ибо начало девяностых мерцает миражно, они заходят, спускаются по лесенке, и, оказывается, что работника зовут дядя Лёва…
- Как твоего папу! – говорит старший…
А младший…
Отец – архипелаг, континент, такая часть жизни, что, четверть века спустя вспоминая эту прогулку, только и хочется, будучи, при том уже в возрасте отца, когда он умер – встретиться с ним.
А тогда брат, накупив пулек, ловко заводил мельницы, заставлял кузнецов бить по наковальне, валил медведей.
Всё было хорошо – если бы не мерцавшая подоплёка.
Младший брат пошёл к Валентину выпивать под пельмени, а старший, забрав сынка, ныне вполне преуспевающего, отправился с ним... я думаю на улицу Суворова, в дом номер 189, в квартиру 89.