ПРИЗРАК И ДУША
- Убийство греховно? Кто бы спорил! А теперь представь – если убийство десяти человек страхует от убийства сотен тысяч – оправдано ли оно?
- Казуистика. Приведи пример.
- Пожалуйста. Военный, добившийся известности в криво живущем социуме суммой популистских высказываний, лезет к власти, имеет хороший шанс. Его диктаторские амбиции очевидны. И вот скажи – физическое устранение его - вместе с приспешниками - оправдано, если после его воцарения брезжат смерти сотен тысяч?
- Ха, кто может предугадать, станет он диктатором, или нет…
Тонкое стекло поблескивает на вчерашних лужах, но трава зелена ещё кое-где.
…бледный, очень тонкий призрак Раскольникова, естественно, не замечается живыми.
Линия тропинки в лесопарке, ведущая вдоль речки – текущей лениво, плавно, и за корабликами уток слоятся треугольные следы.
(… он был гениально одарён: химик, физиолог, медик; он проводил исследованья, связанные с изобретением препарата против рака кожи, занимающее третье место в рачьих, страшных войсках – после щитовидки и предстательной; он, ради эксперимента, устроился в тату-салон, овладев этим искусством, и, выбрав объектом троих – рыжеволосых и тонкокожих, - не рассчитал с дозировкой снадобья, повышающего иммунитет (стадия работы над главным препаратом), они умерли – он был пойман, приговорён к большому сроку, разработки его забыты…).
- Всё вообще, знаешь, двойственно, амбивалентно…
- Почему? Вон река – конкретна вполне. Только не начинай про её душу…
- А почему бы и нет? Даже не амбивалентно, а разделено на большее количество потоков, и мы редко фиксируем общую картину многих явлений…
- Ещё чего примером высветишь?
- Да вот хоть – банки. Банковские структуры. Слоны, так сказать, нынешнего социума. Но они – хрупкие структуры, ибо основной их ресурс – репутация. Разлетелась – и банка нет.
- Хрупкие слоны! Здорово получилось!
…пышные одежды, мрамором отделанные интерьеры, плавная напевность итальянской речи шестнадцатого века. Огромные, в кожу переплетённые гроссбухи, где записывается всё сущностное – для банка.
А – было: яростные финикийские пираты, бурные кудри и жестокие, дико глядящие глаза, косынки возможно, серьги в ушах (штампы! штампы!). Лиходеи налетают на торговые суда, орудуя саблями и копьями, убивают всех, перетаскивают товары, ценности, всё, что возможно на свои корабли… а потом? Потом – везти на берег, отдавать тем, кто сохранит.
Зыбкий прообраз банковской системы.
- Да ну все эти размышлизмы… Интересно – когда ляжет снег?
- Да ляжет. Тут как раз всё понятно.
- Без амбивалентности?
- Без неё…
Речка продолжает плавное своё движение, и нежная её, прозрачно сияющая душа глядит на двух пожилых приятелей, совершающих путь вдоль неё.
…тонкий бледный призрак Раскольникова, было заинтересовавшийся разговором, пролетает над водою, улыбаясь душе речки.
В ИНФЕКЦИОННОМ ОТДЕЛЕНИИ
Слово «рыбалочка» он произносил сладко, не сладко даже, а сладострастно, казалось, оно похотливо извивается на его полных губах.
В палате он появился ночью, большой и грузный, и сразу захрапел, а через два дня уже болтал вовсю.
- Меня в каматозе доставили – под сорок. Я ещё хотел эксперементнуть – сам за руль сесть, да жена не дала, спасибо.
С долговязым, лежащим у входа в палату, у них сразу возникло нечто вроде симпатии: оба автомобилисты, рыбаки, явные женолюбы, хотя семейные, о детях упоминали мельком.
- Я переобулся, мне теперь спокойно! – говорил доставленный в каматозе.
- Ой, не трави душу! – кривился искусственно долговязый. – Я не успел. Болтали о зимней резине.
Рослый, крепкотелый, лохматый азербайджанец, лежавший у окон, больше спал, а проснувшись, шумно ворочался, что-то бормотал, потом бросал, посмеиваясь:
- Во жизнь! Пожрал, поспал.
Тоже впрочем, участвовал в разговорах… О политике, о деньгах, о болезнях.
Потом – ползёт тишина.
Паренёк лет пятнадцати под капельницей у окна не говорит со взрослыми, ибо остальные - таковы.
Ещё одна койка пустует – наверное, привезут кого-то к вечеру. А на последней – поэт, редко вступающий в разговоры.
Он читает – причём книги, что диковато, когда у всех смартфоны; прерываясь, он достаёт листок, и записывает что-то.
Инфекционное отделение, у большинства – различные варианты ангин. Можно гулять по коридору, глядеть в окна: изо всех виден больничный, обширный двор с облетающими деревьями, и дальше – сумма московских крыш. Там, дальше гудит обычная жизнь, течёт себе, играет.
Курить надо идти в туалет, и, стряхивая пепел в окно, замечаешь непроизвольно: ржавые бочки, трактор без колёс (откуда он тут?), деревья, что кажутся дранными: с шестого этажа не различишь тополя это? Липы…
Тоскливо. Одиноко. И лишь надежда на скорую выписку согревает нечто, спрятанное в теле.
УЗЛЫ 17-ГО ГОДА
Салонно-известная поэтесса, огромной гусеницей перегнувшись с балкона, кричит чёрной, перепоясанной патронташами матросне, нечто оскорбительное.
Злая чечётка пулемёта слышна, стёкла бьются, и в подворотне ошалевшая шпана убивает пожилого, красивого полковника, посадив его на нож.
Парвус встречался с представителями германской верхушки, предлагал план – весьма дорогостоящий – дающий варианты окончания войны. Об этом можно прочесть в некоторых офицерских мемуарах.
Пятьдесят лет спустя имя Парвуса под запретом, он ославлен банальным авантюристом-торгашом, и то, что был доктором философии вымарано из ветхих хроник.
Через сто лет снимают фильм «Демон революции», но имеется в виду Ленин, или Парвус сложно понять – а полвека назад Ленин, благодаря усилиям идеологической пропаганды, заслонил собою всех остальных.
Ленин, Ленин, Ленин.
Культ запрещён, но человек не может без культа, и громоздится новый пантеон – с капищем в виде усечённой пирамиды на главной площади метрополии, с суммой своеобразных святых, великомучеников, героев.
…здание охранки громят – тут главное: архивы, какие не могли не быть уничтожены, ибо чернота тайн, хранимых ими, бросала тень на красные репутации вождей.
Красный – цвет крови, но и цвет невиданного подъёма.
Сто лет спустя: Революция, говоришь? Какая революция – адский переворот, тонны крови, смутьянство, высылка лучших людей из страны, или бегство их! – Да? а ничего, что все стали грамотными и узнали таблицу умножения? Было это в тринадцатом году? – Ты ещё про брежневский рай расскажи! – И расскажу! Тыщи НИИ, сотни тыщ бесплатных кружков и студий, где преподавание было высшего качества, а какое кино было! Поэзия! Образование!
Споры, споры, споры…
Матросы грубы – но какими им ещё быть?
Крестьяне, войной оторванные от земли, со всех концов реальности возвращаются в избы; но грядущий кошмар гражданской войны уже готов располосовать тело России…
…несравнимое ни с чем, совершенно особое русское богоискательства, дающее необыкновенные виражи мысли, заменено нынешним псевдо-духовным карнавалом, немыслимой роскошью талдычащих о духовном попов.
Тысячи мучеников за веру – тогда: распинаемые на царских вратах священники, порубленные иконы, взорванные храмы: в общем, объяснимая, хотя и чрезмерная реакция богоносца на вековую косность церкви…
Может ли поэзия передать весь излом и напряжение того времени?
«Идут двенадцать человек…»
Металось красное домино, изъятое из романа Андрея Белого, чьи стилистические пируэты завораживали…
Советская, роскошная пышность седьмого ноября.
В нулевых коллега говорит коллеге:
- Непривычно ходить на работу седьмого.
- Ага. Но это – не повод не пить, ха-ха.
Роскошные демонстрации, людская плазма, текущая мимо главного капища страны, вожди на трибунах.
Узлы, завязанные 17 годом на века, узлы, какие тщимся распутать мыслью сегодня, осознать, понять…
ГЕРОСТРАТ
Под сиренью в парке в конце мая двое мальчишек…
- Интересно мне… не знаю, почему про Герострата. Тут ведь драма, представляешь? Душа, или мозг, разъеденные жаждой славы, какую ни за что, никогда не сможет получить…
- И ты начал уже писать? – спрашивает второй.
- Ага, - отвечает первый. – Но у меня Герострат не пастух, каким он якобы был, а меситель глины.
…глина, глина… Она затягивает, точно тысяча маленьких пальцев влекут в глубину чана; она заполняет всю жизнь, поглощая её, не давая никак выделиться, прославиться…
Так может быть, начиналось? Один мальчишка цитировал другому первый абзац своего рассказика.
Герострат сидит на траве, смотрит на пасущееся стадо, иногда поднимая взгляд в небеса, где синева течёт сплошным потоком, подрагивает прозрачное марево в воздухе…
Его мозг ест жажда славы – такая сильная, какую не ведал ни один поэт, ни один тиран.
Он – Герострат – совершенно простой пастух, он никогда не будет другим, никогда не сможет сделать чего бы то ни было, что выделяет…
Не напишет раскатистых, мощно звучащих драм, не сыграет в театре под маской никакой роли, не добьётся власти.
Проклятый скот!
Красивейшие храмы…
А что если… если сжечь один? Ведь там не только мрамор, там много материала способного гореть?
Что если сжечь роскошный храм Артемиды, и чтобы все знали – это сделал он: Герострат!
А боги… нет никаких богов!
Коли были бы – не дышал бы мир такою несправедливостью…
Советские мальчишки встают со скамейки парка, и идут по аллее, обсуждая геростратову тему. Тому, кто сочиняет о нём рассказик, жаль несчастного, другой недоумевает, за что его можно жалеть.
В условном времени, совмещающем пласты фантазий и образных построений, героев и фантомы древних хроник, Герострат, никогда не умиравший и ещё не обречённый на забвение-славу, встаёт с травы, и, собирая щелчками кнута стадо, обдумывает, как бы ему удобнее было поджечь красивейший храм…