ФИНАЛ ВЕСНЫ, НАЧАЛО ЛЕТА
Май был неласковым, недобрым; снежные виражи начала месяца, сами устыдившись своей неуместности, наигравшись синеватой сталью собственных завитков, быстро переходили в лёгкий, бессолнечный, воздушный алюминий; сердцевина месяца подарила несколько тёплых, бархатных дней, но к финалу вновь повеяло севером, и ожидание лето было несколько грустным…
Впрочем, детский рай – незабываемый, конечно – слишком далёк от взрослого, отягощённого многим сознанья; и не восстановить чистой, безгрешной радости грибной охоты, или сочного восторга поездки на озеро, гигантской перламутровой раковиной врезанное в песчаный простор.
День детей, начало лета, и вот они – утром ведомые в детские сады: кто-то катит на самокате, иной плачет, и мама тянет его за руку, будто во взрослую жизнь постепенно тянет, упорно; они ничего не знают про календарную метину – детки, ибо каждый день покуда – их.
На ограде сада, прямо на входной двери лежит поваленный тополь, точно переломившийся над решёткой двери, густотой мёртвых уже ветвей надёжно преградивший доступ – ураган был, ветер, играя, сгибал деревья, лохматил листву, праздно обнажая перекрестья стволов; ветер валил тополя, выворачивал с корнями, но, разошедшись, достигнув пика улетел, оставив сложные следы катастрофы; однако, в сад есть иной вход, и возле него сирень полыхает фиолетово, источая аромат столь же сладкий, сколь и таинственный.
- Папа, зея…
- Да, малыш. Крылатая какая!
Пёстрая змея нарисована на асфальте, а за нею этажами домика идут классики, и малыш, соскочив с самоката, хочет попрыгать, но отец, чуть подталкивая его, говорит:
- Пойдём скорее, сынок, и так уже опаздываем…
Малыш бежит к дверям, и, завидев приятеля с мамой, машет тому лапкой.
- Видишь, вот и Денис выздоровел.
- Дя…
Старый, советский, пышный даже в разнообразье внутреннего устройства сад; и, отправив малыша репетировать самостоятельную жизнь, отец идёт мимо тюльпанов, чьи вощёные лепестки, кажется, грустят – ибо холодно, не чувствуется лета.
Солнце – гигантский философский камень, способный превратить свинец депрессии в золото радости – появилось лишь утром; утро всегда туго связано с надеждой, чьи крылья пестры, как оперение райских птиц; солнце исчезло, скрылось: серо-стальная плёнка была растянута в небесах, и ветер вновь принялся за работу.
Тайны небесной алхимии манят, как неведомые, невероятные орнаменты, чья расшифровка, заняв целую жизнь, не приводит к каким бы то ни было результатам.
- Ма, а папа когда вернётся?
- В среду, Леночка, недолго ждать осталось.
Девочка делает крутой самокатный вираж, и мама спешит за нею – чтобы, оставив в саду, спешить на работу.
- Сегодня поставки будут. Что? Плохо слышу. Да-да. Ничего не делай – сиди и жди.
Воздух пронизан шумами; гладко представляя панораму движенья, едут машины; рубиновый глаз светофора, остановив их, открывает пешеходные линии спешки; и мистическая подоплёка жизни вуалируется суммой сует.
Издалека говорящий по мобильнику кажется сумасшедшим – идёт человек, болтает с самим собою, нервно размахивает руками.
- Стой, мы же договорились! Что значит – не успеваешь?
Капли слов брызгают в воздух.
- Заберёшь из школы? Что? Не сможешь? Опять мне отпрашиваться?
Бухгалтеры, мелкие банковские служащие, студенты, продавцы, - пёстрая плазма жизни.
Жужжит гигантским жуком газонокосилка, и рваные ранки травы появляются на краю серого асфальта.
- По пятьдесят брать? Только по сорок пять? О кей, надеюсь, выгорит.
По линиям разговоров текущая жизнь – точно утрачивает плотность, густоту; миражи дел повисают в воздухе, и начало лета не имеет ничего праздничного, необыкновенного, счастливого.
Стылая сталь воздуха. Исчезновение солнца. Возможно, люди бывают счастливы только в удалении от дел.
И всё же – вот оно ещё одно лето; пришло, дожили – и этот пятидесятилетний, седобородый литератор, только что отведший малыша в сад, и эта сорокалетняя мамаша-бухгалтер, спешащая в скучную контору, и эти совсем молодые ребята, опаздывающие на лекцию, и убеждённые, что молодости не будет конца.
ДОЛЖНЫ БЫТЬ…
Он отдыхал один, она тоже; они плыли на белом огромном теплоходе, плыли по северным рекам; любовались пейзажами, стоя у бортов, облокотившись на перила, встречались друг с другом то в кафе¸ то на вечерах, что устраивались организаторами поездки ради развлечения.
Он заговорил с нею, она ответила, улыбнулась…
- Вы же вчера за обедом сказали, что не любите картошку в борще?
- Ага. Я.
- А я без картошки борщ готовлю. Иногда – с белыми грибами.
- Здорово.
Они шли вдоль борта, и мощная вода текла, переливаясь и играя многоцветно; и берега тянулись сплошною лентою лесов.
Они говорили о разном, перескакивая с одного на другое.
Ему было под пятьдесят, очень давно женатый, и – поздний отец, рассказывал про малыша: какой забавный, милый.
Она говорила о детях своих: двое пацанов, сама была моложе его – на целых десять лет, что выяснилось позже…
Он впервые поехал в такое путешествие, жена с малышом были на даче; а он, неудачливый литератор, вот решился – денег не особенно много, но наскрёб. А почему она отдыхала одна – так неясным и осталось.
Что могло быть логичней постели для этих двоих? Ею и завершился разговор, как завершались и последующие вечера; хотя спать расходились по своим каютам.
В Ярославле не пошли на общую экскурсию; оторвались, бродили по переулкам старого сонного города, любовались деревянными строениями, обходили пруд, целовались украдкой.
И потом ещё – на одной из остановок, пошли в роскошный лес; углублялись в торжественную зелень, слушали птиц, и она замирала:
- Хорошо как! Словно в детстве…
Он улыбался…
А в Москве на пристани помог ей нести сумку, поймал такси. Распрощались, поцеловались напоследок, сказали друг другу спасибо за… И даже не обменялись телефонами.
Он постоял, посмотрел на удаляющееся такси, зачем-то вздохнул, и двинулся к метро, зная, что в квартире никто не ждёт, что на дачу поедет дня через два, не испытывая угрызений совести, а только прежнее: давящий свинец неудачной жизни…
Июнь, утомлённый собственным солнцем, распростёр синевато-серое небо, веющее прохладой; но будут ещё тёплые дни.
Должны быть.
ЛИМОННОГО ОКРАСА СОЛНЦЕ
Снег второго июня – вызывающий недоумение у ждущих солнца и тепла; снег свинцово-белый, вертикальный, мокрый – но из-за стёкол уютного кафе не воспринимающийся чем-то фатальным.
- Смотри, снег пошёл…
- Такого квёлого в плане погоды года не помню.
Они пьют красное вино, и рубиновая его субстанция нежно поблёскивает в высоких бокалах.
Они едят пирожные, и парень говорит:
- Глянь, какой странный официант.
Он делает при этом страшные глаза – парень.
- Что же в нём странного?
- Видишь, он подходит к толстяку, третий раз заказавшему коньяк.
- Ну, просто дядька решил хорошенько поддать.
-Так-то оно так, да только это не простой толстяк.
- Ой?
- Это босс мафии – видишь властное какое лицо, а? А брылья? Такой по-бульдожьи держит всю округу.
- О! а она велика – округа эта?
- Ещё бы! Смотри, какие бока – сколько в них вместилось всего!
Девушка прыскает, парень улыбается.
Серая сталь за окном чуть светлеет, но снег идёт ещё. Они чокаются, выпивают, съедают по маленькому пирожному.
- Отошёл…
- Официант-то? Подожди, он вернётся ещё – даже и без заказа. Он – связник. Без него тоже нельзя.
Толстяк поднимается, отдуваясь, идёт к двери…
- Видишь, больше не подошёл.
- Ладно, сейчас найдём ещё кого-нибудь – с историей. А то вино становится скучным.
И парень оглядывает кафе – оно полупустое: никто не пожелал прятаться от непогоды: будний день, дневное время.
Парень прыскает, не находя подходящего лица, подзывает официанта – того самого, приносившего коньяк толстяку, и заказывает ещё два бокала красного.
- И пирожных, - просит девушка. – Таких же.
Официант улыбается, уходит выполнять заказ.
Снег завершается, и робкое, лимонного окраса солнце, проступает в небе.
МЫСЛИ О СМЕРТИ
Старый поэт в обширном редакционном кабинете, говорил молодому, стихи которого обещал напечатать в своём журнале – впервые:
- И моих сотрудников, ну тех, к чьему мнению я прислушиваюсь, поразило, что такой молодой человек, как вы, всё время пишет о смерти. Я сказал им: вы не понимаете - это желание защититься, отстраниться от неё. Не знаю, так ли вас понял…
Они сидели за огромным столом, предназначенным для солидных совещаний, пили кофе с баранками, и книжные шкафы за спиной редактора-поэта взирали на них строго, как мудрецы.
- Сам не знаю, - отвечал молодой. – Возможно, просто попытка разгадать тайну.
Про себя он добавил: безнадёжная попытка; добавил, уже идя домой, минуя чудесные дворики с пёстрыми детскими площадками, вглядываясь, как всегда в лица домов, стараясь представить начинки квартир, содержание жизни и быта.
Он думал – вернее, ощущал – что ждать ещё полгода публикации это долго, очень долго, и ему грустно становилось, тягостно; и тогда он купил бутылку водку, чтобы острый, её сухой огонь смыл все досадные ощущения, чтобы вернулись они на другой день усиленные…
Мысли о смерти… Навсегда ужаленный ею, её тайной вспоминал порой тот миг, когда, ввергнутый в жар болезни, трясомый ознобом, он вдруг словно повис над бездной, не понимая: как же так? где же я буду, если меня не будет?
Жутко было – как жутью веяло нутро церкви, когда впервые зашёл туда с тётушкой, а случилось это в провинции, в недрах советского времени.
Он много бродил потом по дорожкам мысли, по тёмным тропкам ассоциаций; много читал мистической литературы, силясь представить полёты и озарения, воображая тайные мосты, соединяющие нас с чем-то невыразимым…
Он печатается давно – а тот старый поэт-редактор умер много лет назад: то есть уже выяснил, что такое смерть; а журнала не существует столь длительное время, что и не вспомнить, в каком году он погиб.
Много пришлось соприкасаться со смертью – и, вспоминая, как увидел в морге, в поминальном зале, мёртвого отца, столько значившего в его жизни, как поразило, хотя прекрасно знал о том, отсутствие дыхания, полная неподвижность, точно благодатная аура действий и слов сорвана была, обнажив труп – он снова и снова стремится постигнуть сущность дебрей, обозначенных смертью.
Он бродит один, жена с малышом уехала на дачу на несколько дней, и малышу всего три с половиной года: вот сейчас он, захлёбываясь восторгом, прыгает на батуте, пока седобородый его, пожилой отец бредёт тропинкой бульвара, где часто гуляли с мальчишкой, бредёт, представляя, что будет говорить малышу, когда тот спросит о… Невозможно угадать, когда и как спросит о смерти, как невозможно вспомнить, спрашивал ли когда-нибудь о ней своего отца, умершего так давно, что вся жизнь прошла без него.
Оно понятно – система устойчивей всего в момент возникновения, ребёнок дальше всего от перехода в часы появления на свет, только насыщает ли душу подобный ответ?
В массе книг написано, что Бог есть – в не меньшей массе, что Бога нет – доказало ли это хоть что-то хоть кому-то?
Медленное вызревание рифмованного четверостишия в мозгу напоминает жизнь-работу кристаллов, и когда придёшь домой, останется только записать – как некие сущности заполняют нами, нашими жизнями не зримые, бесконечные книги пространства и времени.
ВОЗЛЕ ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ
Крупные, заострённые, коричневатые камни – щебёнка между шпал и около них; и возле одной рельсы блестят лепестки разбитой бутылки.
- Осторожно, малыш! – отец хватает мальчишку за капюшон курточки: лето начинается прохладно; хотя изумруд травы на высоком холме блестит славно, сочно, ярко.
- Осторожно. В курточке не жарко?
- Жако, папа…
- Снять?
Он снимает курточку, сворачивает её, убирает в пластиковый пакет, какой вешает на ручку самоката, что стоит на многохвостной, расхоженной дорожке, какая тянется вдоль железнодорожных путей.
Мост нависает над ними, обнажая свою неприглядную изнанку, и когда возникает в перспективе электричка, малыш подпрыгивает, хлопает в ладоши, отбегает, смешно суетесь, подальше, и стоит в траве, тыча в мчащуюся пальчиком:
- Ту-ту, папа.
- Ту-ту. Скоро на дачу поедешь, малыш. Хочешь на дачу?
- Не-а. Не хОчу…
Он говорит это, через час другое; когда они вернутся домой, и мама придёт из офиса, он будет рваться на дачу, не зная, сколько это – два дня.
Два дня, через которые наступит суббота.
- Папа, ту-ту…
Электрички выскакивают из поворота огромными металлическими змеями; они несутся, рассекая июньский воздух, и он пластается вокруг движенья, и отцу страшно становится, что пошёл на поводу у малыша, спустился сюда с ним; электричка проносится совсем рядом, и, как всегда, ничего страшного не происходит.
Малыш снова переваливает через рельсы, опираясь ручонкой на блестящие их линии, и хочет прыгать по шпалам, бежать по крупной щебёнке…
Отцу снова не по себе, хотя знает прекрасно, что успеет среагировать, что отбегут они вовремя, да и малыш сам не раз проявлял осторожность, но страх вползает в сознанье вовсе не металлической змеёй.
- Давай всё же в сторонку, малыш, а?
- Ну, даай…
И они отходят.
С края дороги мальчишка начинает собирать камни, его интересуют самые крупные, он складывает их на травке, говоря:
- Дом.
- Ты построил дом, малыш?
- Дя. Большой дом.
Пройдя несколько шагов, он берёт очень большой камень, роняет его, смотрит на отца:
- Папа, ты.
Отец тащит камень, кладёт на горку других.
- Крыша будет, да малыш?
- Дя. Кыша.
Он подскакивает внезапно:
- Ой, ту-ту… Я слыу.
Электричка вылетает из-под моста, слоится мелькающим телом, можно заметить в окнах скучающие лица, но это замечает отец – мальчишку интересует только гладкое, мощное движение.
Они стоят в траве, достаточно густой, доходящей малышу до пояса; и когда электричка уходит, он поворачивается, давая понять, что насмотрелся, и лезет на холм – крутой, в уступах.
- Малыш, а самокат? – кричит отец.
- Ты, - оборачиваясь, указывает малыш.
И отец, подхватив самокат, лезет за сынишкой, торопясь, боясь неизвестно чего.
Солнце разошлось под вечер, стало тепло, и когда перелезут через заграждения и отец вытрет руки малышу влажными салфетками, наверняка мальчишка захочет на горку, на детскую площадку.
Очередная электричка, играя пластающимся звуком, проносится мимо.
ОДНА ИЗ КОМНАТ ДАЧИ
Вторая дача на сдвоенном участке в двенадцать соток ветшала, рассыхались доски, уходил в землю фундамент.
Звали её дедовской, но дед умер давно, без надобности стали ульи, омертвели и были выброшены колоды; но на участке был роскошный огород - и яблони, и сливы плодоносили, а дядька делал замечательное сливовое вино.
Одна из комнат дедовской дачи использовалась, как склад, и разнообразие предметов будто венчалось ходиками на стене – давно не работающими, с шишкинскими аляповатыми мишками и фрагментом леса.
Во второй, узенькой комнате ночевали иногда – когда родни собиралось избыточно; две старых кровати с шишечками стояли, столик разделял их, а из маленького окошка был виден пышный шатёр сиреневого куста.
Московский племянник ночевал в тот раз тут с бабушкой, ждал, пока она укладывалась, сидел в крохотном коридорчике на откидном стуле из кинотеатра, чьё происхождение было не выяснено, листал книжку, глядел в открытую дверь – на соседский участок, на огонёк в дощатом домике.
- Саша, - звала бабушка. – Иди ложиться, поздно уже.
Он шёл, раздевшись, быстро юркал под одеяло – как в детстве, только тогда было в основной, большой даче, что рядом – вот же она, близко, как то самое детство.
- Как не верить? – говорила бабушка внуку. – Я вот всегда – о чём помолюсь, то и сбудется. Вот помолилась, чтобы Лёше машину купить, и купил он…
- Хорошо, ба, - отвечает внук, зевая.
Он многое может сказать – или просто попросить, чтобы помолилась о нём, ибо жизнь его никак не складывается.
Лёха – двоюродный брат, моряк-подводник спит с семьёй в главном доме; завтра будет шумно, будет застолье, дядька – хозяин обоих участков – будет суетиться, шутить, и тётушка – плавная и пышная – будет носить различные блюда для трапезы на участке.
…нельзя же и впрямь, ба, думает внук, верить так наивно-примитивно; нельзя же Бога – эту немыслимую, не представимую силу - воспринимать, как раздатчика благ земных.
И с этими мыслями засыпает…
…в другой раз ночевали в той же комнатке с Лёхой. А до того ездили на двух машинах в Оптину пустынь (а сами дачи находились под Калугой, в сердцевине обширного дачного массива), леса тянулись зазубренными стенами, и серый асфальт, блестя на солнце, пластался под колёса.
Монастырь был столь же таинственен, сколь не понятен, и кладбище веяло покоем, как всегда бывает – по крайней мере, так воспринимал московский гость.
Дядюшка и тётя хотели искупать малышей в купальне, неподалёку от Оптиной – в той, с которой связано было много разного, якобы мистического, а они – братья, покурив поодаль, решили ехать назад, купаться не хотелось.
- Лучше на озёра смотаемся, - пошутил Лёха.
Не поехали, однако.
Алексей лихо рулил – вообще, бурный нравом был, шумный, и по дороге на дачу остановились у маленького магазинчика, купили водки, ибо выпить любили, а вечером уже, когда все улеглись, отправились в узенькую, уютную комнатку дедовской дачи, стали пить потихоньку, закусывая огородными дарами.
- Ба говорила – помолилась вот, чтобы Лёше машину купить, он и купил. – И выпил, и закусил редиской.
- Я ко всем этим вещам отношусь… сам знаешь… не особо.
- Я тоже… по своему как-то. Но вот так наивно верила. Хорошо так, наверно, да?
Брат не отвечал, нарезал колбасу.
- Поедем завтра на рыбалку?
- Одним днём?
- Ага. По-другому не получается. Дмитрича возьмём, Мишку.
- Поехали.
Они сидят ещё какое-то время, выходят курить на крыльцо, любуются роскошной летней темнотой, яблонями.
- Смотри, я вот придумал – на той звезде, - брат указывает, и дымок сигареты точно строит иллюзорной мосток к недрам бездны, - я живу.
- Здорово. – И думает, что у него это тоже форма веры.
А бабушки нет – уже много лет; и такая же, как тогда великолепная ночь, точно вмещает в себя все судьбы, весь океан умерших и все континенты живых.
- Ладно, давай спать, - говорит Лёха.
- Да, пора.